Николай Подосокорский (philologist) wrote,
Николай Подосокорский
philologist

Categories:

Лев Краснопевцев: "Если хотите создавать крепкий режим, нельзя людям давать серьезное образование"

Лев Николаевич Краснопевцев (род. 1930). В 1952 году окончил истфак МГУ, преподавал историю в школе, параллельно изучал коренные проблемы социализма и капитализма. В его доме регулярно встречались друзья-единомышленники – к 1956 году этот кружок состоял из девяти человек, которые обсуждали современные историю и идеологию. Поверившие в возможность перемен после смерти Сталина, они к этому моменту уже разочарованы в политике Хрущева. В 1957 году Краснопевцев и его товарищи выпустили антихрущевскую листовку: напечатали триста экземпляров и раскидали по жилым домам. Через месяц все девятеро были арестованы и приговорены к длительным срокам заключения. В лагере дважды объявляли голодовку в знак протеста против приговора. Лев Краснопевцев вышел на волю, отсидев десять лет. Пошел работать на завод токарем-фрезеровщиком, создал музей завода. В 1991 году стал директором Музея предпринимателей, меценатов и благотворителей и работает там до сих пор.

Ниже размещено его интервью Анне Немзер и Илье Венявкину для Радио Свобода.




Анна Немзер. – В какой момент вы осознали, в какой стране вы живете, и как это у вас произошло?

Лев Краснопевцев. – Я вырос в предместье Москвы, это Рогожская застава. Очень простой народ, деревянные двухэтажные дома. У нас никогда имя Сталина не произносилось. Поэтому, когда я слышу, что у нас весь народ был наполнен именем, образом Сталина и так далее, я смеюсь. В нашей школе учителя никогда не бросались этим именем. Я окончил школу в 1947 году, это был самый расцвет культа. Никто не призывал быть, как Сталин, молиться на Сталина. Народ жил своей жизнью, угрюмо, сосредоточенно. Я часто бывал в деревнях – и там Сталина тоже не было. Никто там не выпендривался, что сдадим столько-то хлеба, потому что так учит товарищ Сталин… То есть весь этот пропагандистский смерч затрагивал только определенные слои.

Илья Венявкин. – А было ли при этом ощущение страха – страха обсудить свои мысли, страха сказать не то слово?

Л.К. – В России и до революции не очень было принято среди простого народа много разговаривать о политике, потому что получить крепко по башке можно было и тогда. Это не страх уже, скорее, а инстинкт народа, который понимал, что нельзя вольно разговаривать о царях и о тех, кто сменил этих царей. Это в крови – политика нас не касается!

А.Н. – А вы этот инстинкт преодолели.

Л.К. – Ну, у меня биография… Мой прадед пошел в политическую деятельность еще в период народнического движения, мой отец прошел какие-то стадии от доверия к новой власти до полного отрицания Сталина. И потом еще одна черта личная: я очень не люблю всякий звон. Если бы этот культ преподносился в каких-то более цивилизованных формах, у меня не было бы такого отторжения. Кончилась война, я помню, был он маршалом, ну и шут бы с ним, но потом вдруг сообщение, что вводится звание генералиссимуса – это была уже какая-то азиатчина, какое-то восточное ханство.

А.Н. – Вы окончили истфак МГУ и рассказываете в мемуарах, что это был полигон для взращивания новой элиты. Но ведь тем самым создавалась вполне вольнодумная атмосфера. На что был расчет – на подконтрольное вольнодумие? В дозволенных пределах?

Л.К. Начнем с того, что победа, 1945 год. Очень скоро отношения с союзниками разладились, единый фронт распался, началась конфронтация. И Сталин понял, что нужно двигаться дальше по пути укрепления своего режима. Он обрушился на две социальные силы – интеллигенцию и крестьянство. Ну, с мужиками было просто: ввели налоги на каждого поросенка, на каждого куренка. И было так крепко все обложено, что народ побежал из деревни в города. В науке что он видит? Много людей с дореволюционных душком. Они академики, у них неприличные фамилии, например, Бахрушин, член-корреспондент Академии наук, другой историк – Алексеев. Из старых. И была поставлена задача – менять кадры, менять этих Грековых, Бахрушиных, Алексеевых, Косминских на новых. Кто новые? Фронтовики. Из них надо делать новую элиту. Туда пришли ребята в сталинках – крепкий такой народ. Мы уже на первом курсе знали, кто из них будет академиком, а кто профессором. Но он понимал, что наука, хоть она и марксистско-ленинская, все-таки должна быть наукой, поэтому нужно брать еще и ребят с мозгами. Нужен такой сплав – верных и умных. Умные должны понять, что дорога одна и под влиянием верных не очень с восторгом, но на эту дорогу встать. А верные должны понимать, что есть культура и надо как-то отесываться.

А.Н. – И при всем при этом на истфаке, как и везде, шли репрессии полным ходом.

Л.К. – Ну да, вычистили все старье. Некоторые поумирали просто в разгар всех этих разоблачений. Вот Бахрушин взял и помер, перед этим умер его ученик Константин Васильевич Базелевич, тоже из интеллигентской семьи. Вот он читает лекции по истории Киевской Руси, и у него там одни князья! А где народ? Долбали его настолько сильно, что он, пожилой человек, умер. Убирают ведущие фигуры российской истории.

А.Н. – С вашего же курса арестовали сына профессора Этингера, первой жертвы “дела врачей”, причем сына арестовали за месяц до отца.

Л.К. – Да, Яша... Ну, он подходил по всем статьям, и как еврей, и как сын своего отца. Это производило ужасное впечатление! Наш курс был набран в 1947 году, и тогда этой нормы – не больше трех евреев на курс – еще не было, и у нас было много прекрасных ребят, и они все оказались под огнем, потому что были евреями. Причем этого не было, когда мы учились в школе, даже в 1937 году этого лозунга не было. Тогда все еще помнили, что одна из тех причин, почему так ненавидели самодержавие, царя, – антисемитизм. Потом все помнили Гитлера, и у него это был центральный пункт его программы. И тут на тебе, у нас то же самое!

С 1948-49 годов была эта чудовищная атмосфера. Преподаватели съежились, думали только о том, как не прогневать. Потом разгром Ахматовой и Зощенко, потом Шостаковича – это была уже не политика, этот удар по музыке, это было уже надругательство над духовными основами наших молодых, но все-таки личностей. А потом пошло-поехало. Он повадился, писатель, подписывать работы по языкознанию, потом по экономике. Тут было ясно, что просто крыша у товарища поехала, говоря простонародным языком. Не было понятно, зачем это ему нужно – влезать в эти вещи. Особенно эти экономические проблемы социализма – там ведь сложные проблемы, категории. Было впечатление, что это нужно не по существу, что это уже какая-то чисто культовая кухня.

А.Н. – Насколько я знаю, следователь вам сказал, что он вас ждал с 52 года. Что было в 52 году?

Л.К. – В 1952 году я писал дипломную работу, тема была по 1917 году, "Крестьянское движение в 1917 году и руководство этим движением партии большевиков". Я был воспитан серьезными историками и полез в источники. Газеты тех времен стал брать и увидел там картину, которая расходилась с тем, что было написано в "Кратком курсе" (... истории ВКПб. – Прим. ред). У меня складывались свои оценки партий, политических фигур, и я видел, что там дело было совсем не так, как нам преподносят. Вообще история – это самая опасная наука, потому что, когда вы берете конкретный исторический материал, все ваши догмы летят направо и налево. Когда вы слышите голоса людей анализируемой вами эпохи, вы ничего не сможете с ними сделать. Я защитил свой диплом, хотя комиссия была потрясена, что в список источников я вписал эсеровские газеты, они схватились за голову и пришли в ужас. И тут же, даже без меня, перепечатали на пишущей машинке список источников, убрав оттуда всю эту нечисть.

А.Н. – Но диплом защитить дали, не препятствовали.

Л.К. – Да. Но шла внутренняя борьба. Мы уже собирались с друзьями у нас дома и разговаривали. Не то чтобы мы были тогда уже ярые оппозиционеры, мы просто хотели понять, что происходит. Сталина мы не любили, это да. Я помню 7 ноября 1952 года. Самым близким мне человеком тогда был Леонид Рендель, который тоже был очень активным участником нашего кружка. Мы пришли на демонстрацию. Мы прошли площадь, уже расходились, и тут у меня вырвалась такая фраза: "Знаешь, я прихожу к выводу, что пока жив Сталин, никаких надежд на изменения к лучшему быть не может". Он был изумлен.

И вот наступает 1953 год. Очень интересная картина, должен сказать. Я работаю в райкоме комсомола, инструктор по высшим учебным заведениям. Умер он 5 марта, а объявлено было 6-го. Я прихожу в райком на работу, там кое-кто плачет. И нас отправляют по нашим организациям, чтобы мы смотрели, что там происходит. Везде было спокойно, кроме Института Гнесиных, где очень много было чувствительных женщин, и там были слезы перед портретом Великого Вождя. Я прихожу в райком, там все спокойно, но какие-то взгляды бросают люди друг на друга – особые. А потом через пару дней нам говорят: поступило указание – во время общественных мероприятий нельзя петь песни о товарище Сталине, это будет неуважением к нему, ведь в песнях он живой, а раз он неживой, это будет как-то нехорошо. Можно было сказать, что есть песня "Ленин всегда живой…", но мы в это время уже следили за тем, что происходит наверху, и улыбались, получая эти инструкции.

А.Н. – Надежда какая-то появилась?

Л.К. – Конечно. В середине марта – Рюмин арестован (Михаил Рюмин – подполковник МГБ, разрабатывавший “дело врачей”. – Прим. ред.) Потом – амнистия всеобщая. Ну, это признание того, что с людьми обходились как-то плохо, и надо выпустить их. Потом была знаменитая речь Маленкова: сейчас у нас две задачи – производство товаров народного потребления и сельское хозяйство, производство продуктов питания, и с этой целью налоги, которые были введены в 1948 году на куренка-поросенка, снимаются. Это произвело впечатление, потому что все привыкли, что дело идет только круче и круче, а тут вдруг такое облегчение. И потом совершенно внезапно известие – Берия арестован. На следующий день ко мне пришел Рендель домой и говорит: "А ты знаешь, где сидит враг народа?" Почти на набережной Москвы-реки есть здание, которое называлось военный комиссариат. Это крупная служба какая-то министерства обороны, старинное здание первой половины 18-го века, окна там типа бойниц. "Он там". – "Откуда ты знаешь?" – "Знаю точно, там танк стоит".

В общем, это был тоже переворот в сознании. И в течение всего 1953 года это все шло: песни, речь Маленкова, Берия… В начале сентября стали отмечать 50-летие 2-го съезда партии, выпустили какие-то тезисы, и там было написано, что надо восстанавливать ленинские нормы. А ленинские нормы базируются на отрицании культа личности. И так пошло до ХХ съезда партии.

И.В. – Но при этом получается, что обсуждать свои идеи в кругу друзей вы начали, когда Сталин еще был жив.

Л.К. – В 1952 году еще, да.

И.В. – А на что вы надеялись? И не боялись ли вы поплатиться за это в тот момент?

Л.К. – Должен сказать, что вначале вопрос о переоценке марксизма-ленинизма и даже Сталина не ставился. Просто к нам домой приходило много ребят с истфака, мы жили тогда с женой рядом с Третьяковской галереей, и мы вечерами долго сидели и что-то обсуждали. Это позже, в 54-55-м мы с Ренделем написали разбор экономических проблем социализма Сталина, а тогда – так, разговоры. Но вы же понимаете, там уже такое творилось – они понимали, что его надо убирать. Или они его будут убирать, или он их уберет. Поэтому я считаю, что нас не брали в 1952 году потому, что не до этого было.

И.В. – Подождите, вы конструируете их логику, а вы сами-то что думали? Какова была ваша логика, когда вы понимали, что это может для вас плохо кончиться, но продолжали встречаться и разговаривать об этом?

Л.К. – Понимаете, если вы хотите создавать крепкий режим, нельзя людям давать серьезное образование. Они должны знать, кто есть враг внутренний, враг внешний и больше ничего. Новая элита должна была заменить старую в науке, поэтому нельзя было людей совсем не пускать в историческую науку, в источники. А когда их пустили, они всего насмотрелись. Я насмотрелся материалов по 1917 году и понимал, что Керенский совсем не тот человек, как его нам представляют. Мы все это обсуждали. И человек, который был потом доктором наук, сказал Ренделю: "Я не хочу копать никель, я с вами больше не буду встречаться и разговаривать". Кризис назрел очень серьезный в нашей стране, было не до нас. Состав Политбюро надо было обновлять тоже – он это хорошо понимал. И он оказался прав, только не успел. Врача-то они ему не вызвали.

И.В. – Вы осознавали, что кризис, что любое отклонение от официального регламента может быть опасно, любое даже слово о Керенском опасно…

Л.К. – Да, положительное упоминание. Например, я упоминаю, что Ленин включил в Декрет о земле весь программный документ эсеров. Как можно об этом говорить?! Всем известно, что Чернов – предатель интересов трудового крестьянства (Виктор Чернов – идеолог партии эсеров. – Прим. ред.).

И.В. – То есть вы оказались заложником профессии, вы не могли перестать об этом говорить?

Л.К. – Совершенно правильно. Тем историческая наука и ужасна, что она делает человека заложником. Или надо заткнуться и сказать: все, я никель копать не буду. Предатель Чернов – и весь разговор. Не все выдерживают, ведь очень много людей погибало на этих вещах. И в Средние века. Вот он принимает основные догмы церкви, но в чем-то он не может преодолеть их абсурдность и начинает что-то говорить свое.

А.Н. – Лев Николаевич, вы описываете пунктир этих изменений: арест Рюмина, доклад Маленкова, арест Берии – и все это, казалось бы, приводит к ХХ съезду закономерно, а у вас и ваших друзей – обратный вектор.

Л.Н. – Ну, мы к этому времени уже далеко зашли. Мы уже разобрались и в Ленине, и в Марксе с Энгельсом. Если бы ХХ съезд произошел в 1953 году, это был бы для нас восторг, а в 1956 году мы уже понимали, что Хрущев просто хочет свалить все на Сталина. И мы оказались правы, потому что через несколько месяцев – венгерские события, кошмарнейшая вещь.

И.В. – А в какой момент вы поняли, что превращаетесь из историков, которым важно сохранить профессиональный и честный взгляд на историю, в политическую группу?

Л.К. – Наверное, когда произошел пленум лета 1957 года. Они на этом пленуме рубились дня три. У одного из членов нашей группы, Вадима Козового, отец был в дружеских отношениях с членом ЦК, редактором журнала "Коммунист" Румянцевым, и Вадим нам говорит в конце концов: "Все кончено. Всех…" Толком он не знал, кого "всех", но мы примерно поняли. Хрущев теперь главный. И вот тут перед нами встал вопрос: что же нам делать-то? Что же опять вытворяется?! И тут была выдвинута идея сделать листовку и распространить ее, потому что мы не можем больше отмалчиваться.

А.Н. – На что вы в этот момент надеялись?

Л.К. – Да ни на что, просто высказать свое мнение. Расшатать тут ничего невозможно, это же не нынешние времена. Просто вопрос опять стоял о личном долге. Ну, хорошо, мы все это поняли, мы разобрались в истории нашей революции, в истории марксизма. Когда девять человек собираются много раз подряд, никто не убегает, не все во всем согласны, но слушают друг друга – создается атмосфера. Люди говорят, в общем, на ужасные темы – значит, они доверяют друг другу, у них есть потребность в этом. Одни заходят очень далеко, другие нет, но приходят опять. И там даже был проект еще одну листовку сделать в годовщину венгерских событий. Наша группа была не единственной. Мы знали, что есть близкие к нам люди с истфака, 5-6 человек, но они стояли на позициях ХХ съезда. И мы знали, что в Ленинграде арестованы уже две или три группы. А потом встал вопрос о том, сколько же мы можем молчать, когда так издеваются. Да, решение о выпуске листовки было, конечно, тяжелым.

А.Н. – Возможность ареста вы обсуждали между собой?

Л.К. – Нет. Черт его знает почему. Хотя мы знали про ленинградский арест. Есть какие-то силы, которые людей тащат.

И.В. – Я понимаю, на что рассчитывали люди, которые стояли на позициях XX съезда, – на то, что партия очистит свои ряды. А вы, как я понял из вашей работы о кризисе социализма, к этому моменту уже разочаровались и в сталинизме, и в ленинизме – на что вы рассчитывали, как вы себе представляли развитие страны?

Л.К – Мы отделяли наши теоретические искания от практики жизни. Мы ничего не писали в листовке против марксизма-ленинизма, идеологии и партии. Одно дело – наши личные взгляды, а другое дело – реальные вещи. А реальные вещи – это демократизация партийного режима. Это съезд, объяснение всей стране, что у вас там происходит, что это опять за клубок змей. Вы сейчас этих выкинули, потом тех, потом опять 37-й год начнется... Затем: отмена 58-й статьи, повышение роли советов, профсоюзов. В общем, проблемы, не выходившие за пределы советского строя. Потому что мы прекрасно понимали, что мы способны написать очень многое, но это будет идиотство, а нужно ставить те проблемы, которые можно реально решить в настоящий момент. И поэтому нас клевали – мол, вы сами были коммунистами и листовка у вас такая кургузая… Мы ее, в общем, нарочно и сделали в этом стиле. И я думаю, что если бы Хрущев с ребятами были серьезными людьми, они, может, и подумали бы об этих вещах.

И.В. – То есть вы все равно рассчитывали на реформу сверху.

Л.К. – Да. И мы, в общем, попали в тенденцию. Люди писали бранные слова всякие, выступали на собраниях, поносили Хрущева. Сколько было арестовано тогда людей, в 1956-57 годах, – кто-то пишет 3,5 тысячи, кто-то гораздо больше. Был и у нас один абзац, который не следовало бы включать. Меня коробил тогда этот абзац. Но нам всем девятерым надо было как-то высказаться. Мы понимали, что если мы напишем письмо в Центральный комитет, эта бумага не будет иметь значения, а тут хоть какое-то обращение к общественности.

И.В. – В одном из интервью вы говорили, что в конце 1956-го – начале 1957 года торопились закончить свои письменные работы. Эта ваша торопливость с чем была связана, куда вы спешили?

Л.К. (смеется). – С ходом времени, с ходом событий. Была потребность после Венгрии самим как-то выяснить, что это все такое. Объяснять это сталинизмом было невозможно, все эти танки на улицах Будапешта, эта расправа. Значит, какие-то более глубокие корни существуют у системы. Какие корни? Надо было разбираться в ленинизме. И эта работа была посвящена как раз ленинизму.

И.В. – А вы надеялись эти работы опубликовать?

Л.К. – Нет, об этом речи не было, что вы. Это была внутренняя работа, внутреннее освобождение. И да – еле успел до ареста.

А.Н. – Вас арестовали всех вместе, буквально за пять дней. В лагере вы оказались все вместе…

Л.К. – Там каждый пошел своим путем. И это естественно.

А.Н. – А голодовки – это же были ваши совместные акции?

Л.К. – Там принимали участие 5 или 6 человек. Это был протест против расправы над нами.

А.Н. – История про то, что ваша жена передала вам записку, когда вы голодали, "ребята, останавливайтесь, потому что мне назначили встречу у Хрущева" – это что было?

Л.К. – У нас на истфаке училась дочка Нины Васильевны Поповой, председателя Антифашистского женского комитета. И когда нас арестовали, она прибежала к матери с вытаращенными глазами, и мать стала добиваться ответа, за что арестовали ребят. Я знаю, что это очень хорошие ребята, туда-сюда… Ей объяснили, что ребят арестовали правильно, что они вот совсем не хорошие. Но она помогала, тем не менее, нашим семьям. И она говорила моей жене в тот период, когда была голодовка: поезжай туда, пусть они прекратят, я попробую пробиться к Хрущеву… Люба приехала, передала нам записку. Мы понимали, конечно, что ни черта не будет, но нам опять важен был факт нашего протеста. 25 дней голодовка – хватит, ладно, к черту! Вполне достаточно, потому что все уже достаточно сбавили вес, мягко выражаясь. Так что поддержка была, и она очень много значила для нас.

Так же как если профессор Московского университета, историк Петр Андреевич Зайончковский передает мне в тюрьму свою новую работу – это тоже важно. Литературовед Николай Каллиникович Гудзий был потрясен нашим делом. Он приходил в библиотеку, где работала моя жена, работы свои нам тоже пересылал. Поддержка была очень большая в университетской среде, среди профессуры. Люба работала в университетской библиотеке. Ее вызывает секретарь парткома и говорит: "Вы знаете, очень печально, но вы должны написать заявление об уходе…" Она взвесила все и говорит: "Нет, не буду". Был долгий и очень тяжелый разговор, он сидел, опустив голову в стол. Она говорила: "У меня ребенок, я окажусь на мели". Потом он вышел, с кем-то полчаса говорил по телефону, вернулся, почти не поднимая глаз, сказал: "Ладно, идите". То есть даже такая железобетонная публика вроде этого дяди – но не поднималась у них рука все-таки взять и уничтожить. Поэтому мы и смогли продержаться десять лет и сохранить какие-то человеческие качества.

И.В. – А в лагере традиция интеллектуальной работы прервалась? Вы много писали, много материала было, много мыслей – а что после ареста?

Л.К. – Нет, конечно, не прервалась. Ну, во-первых, это было изучение мира наших надзирателей, вплоть до самых верхних деятелей КГБ, и, во-вторых, самих заключенных. Тут надо было многое сообразить и оценить. Был материал, уже не книжный, а человеческий. Там был будущий кардинал Римской католической церкви Иосиф Иванович Слипый, из западно-украинских руководителей церкви. Там были бендеровцы, прибалты, много украинцев. Штук пять было высших генералов КГБ, которые погорели вместе с Берией. Потом там были всякие партийные работники, очень много офицеров военных времен. Был Герой Советского Союза, моряки всякие. И, естественно, на нас все накинулись, потому что мы были публикой необычной – Москва, университет… Двое у нас имели степени кандидатов исторических наук. Так что мы многих интересовали, и нас как историков интересовали многие.

А потом события-то развивались достаточно серьезно, и газеты там были, радио там было. Так что надо было и это все анализировать. В конце концов, у Хрущева дело кончилось Новочеркасском в 1962 году, и это было ужасающее для нас событие совершенно. Потом он пытался выкрутиться за счет ракет на Кубе. Потом его, наконец, сняли. Так что было над чем подумать. И надо было готовить себя к окончанию срока. Один из нас стал писать диссертацию. А я понял, что возвращаться в этот круг идеологических работников мне будет невозможно, что нужно как-то ориентироваться иначе, и я стал заниматься новой специальностью – стал работать токарем, фрезеровщиком. И к моменту выхода я мог уже рассчитывать на то, что сумею устроиться на работу.

А.Н. – Лев Николаевич, ваш товарищ Покровский после освобождения продолжал заниматься наукой, Чешков тоже, а почему вы не видели для себя такого же варианта? Может быть, не в Москве, наверное, надо было куда-то уехать, как Покровский – в Новосибирск, но почему вы так категорически отрезали этот путь себе?

Л.К. – Понимаете, мне казалось, что там все осталось по-старому и что там придется отказываться от того, от чего отказаться я не могу. В общем, из этого мира надо уходить, если хочешь остаться живым.

А.Н. – То есть вы на протяжении десяти лет не подписываете прошение о помиловании, вы гнете свою линию – и в тот момент, когда вы выходите, вам приходится отказаться от дела вашей жизни. Как вам это далось?

Л.К. – Ну чего там лукавить – говорить, что я с радостью отказался заниматься историей, я не буду. Но я считал, что выхода нет. А потом, к этому времени занятная психологическая произошла история, я как-то увидел, что жизнь в рабочем коллективе не только не страшна, но по-своему интересна. Интересен сам физический труд – с философских позиций. Тем более что меня чем дальше, тем глубже интересовали уже не столько марксизм-ленинизм, а вообще проблемы человека, человечества, труда, мышления, техники, металлов, материалов и так далее.

И.В. – А вы продолжали писать?

Л.К. – Да. Правда, не сразу после выхода. Надо было немножко очухаться. А потом мне дали возможность проработать на заводе шесть лет слесарем, а затем стали вызывать в отдел кадров и говорить: "Вы понимаете, в какое положение вы нас ставите? Наши законы запрещают принимать на работу слесарем человека с высшим образованием. Давайте подыскивайте себе на заводе что-то другое". В конце концов, я стал диспетчером и там очень хорошо изучил завод, структуру завода, подчинения, атмосферу. Потом на меня обрушились ветераны завода и сказали: приближается 50-летие завода, нам нужен музей. Я согласился, стал заниматься историей завода, а заодно историей всей нашей индустриализации. На примере своего завода, всех этапов, с 1929-го по 32-й, с 1932-го по 37-й и вплоть до 80-х годов, все это у меня разложилось по полочкам.

А.Н. – История индустриализации – там же наверняка в какой-то момент тоже волосы на голове должны были дыбом вставать?

Л.К. – Конечно, еще бы! Но музей – это практическая вещь, документы, фотографии, материальные предметы. Здесь людей интересовали реальные, конкретные материалы, в которых они узнавали себя. А никаких оценок не требовалось. Удалось создать очень хороший, серьезный музей. Тут мне говорят: "Райком комсомола очень хочет, чтобы вы создали музей района". И я с 1983 года вот его создавал. Ну, тут было не так, конечно, интересно, но это тоже история Москвы. Ну, а потом 1991 год, все рухнуло. В это время был еще райсовет, и там большинство было демократов. И вот стали думать, что делать с этим музеем. С одной стороны, он совсем никому не нужен, а с другой стороны, закрывать музей нехорошо, все начнут кричать, что коммунисты создали, а они разрушили. Было принято решение – сделать музей предпринимателей, меценатов и благотворителей. И я стал им заниматься. Получился Музей истории российского бизнеса, капитализма и его филантропической деятельности.

А.Н. – Казалось, как истфак 1947 года сопоставить с музеем бизнеса, но все это производит впечатление выверенной исторической закономерности.

Л.К. – У каждого человека есть логика. Когда вы доживете до моих лет, вы посмотрите на свою жизнь, и она у вас тоже будет достаточно логичной (смеется). Но вообще, понимаете, антибуржуазная идеология была настолько набита в наши головы – причем до Ленина и Сталина этим занимались очень крупные авторитеты в 19-м веке – антикапитализм был основой мировоззрения. Никто не решался сказать: а как же, ведь они же все выстроили, мы все живем на том, что производится, строится. После 1990 года оказалось, что капитализм надо восстанавливать, и все это признали. Поэтому я могу сказать о себе, что я пробирался к этому утверждению долго, слишком долго. Ну, вот так сошлось, видите.

А.Н. – Это все так и должно было произойти? У вас нет сейчас ощущения, что надо было выкинуть один абзац из листовки – и, может, как-то обошлось бы?

Л.К. – Да нет, куда там, один абзац ничего бы не решил. А потом, понимаете, ведь карательная система должна чем-то питаться. И диктатура должна всегда иметь врагов и противников. А как она будет обосновывать свои действия? Поэтому время от времени нужны какие-то такие группы.

А.Н. Невероятно, что вы сами на себя всегда смотрите как историк.

Л.К.: Да. Себя приходится препарировать.

P.S. Когда мы уже стоим в дверях и прощаемся, Краснопевцев задумчиво произносит: “Нет, нам все-таки повезло, нашему поколению... Вот тем, кто постарше – им крепко досталось. А у нас ничего, хорошее было время, интересное”.

Вы также можете подписаться на мои страницы:
- в фейсбуке: https://www.facebook.com/podosokorskiy

- в твиттере: https://twitter.com/podosokorsky
- в контакте: http://vk.com/podosokorskiy
- в инстаграм: https://www.instagram.com/podosokorsky/
- в телеграм: http://telegram.me/podosokorsky
- в одноклассниках: https://ok.ru/podosokorsky

Tags: Лев Краснопевцев, МГУ, Оттепель, Радио Свобода, СССР, Сталин, Хрущев, антисемитизм, диктатура, диссиденты, евреи, история, репрессии
Subscribe

Posts from This Journal “диссиденты” Tag

Buy for 100 tokens
Вагинов К.К. Козлиная песнь: Роман / Подготовка текста, коммент. Д.М. Бреслера, А.Л. Дмитренко, Н.И. Фаликовой. Статья Н.И. Николаева. Статья И.А. Хадикова и А.Л. Дмитренко. Ил. Е.Г. Посецельской. — СПб.: Вита Нова, 2019. — 424 с.: 34+45 ил. — (Рукописи). ISBN 978-5-93898-699-2.…
  • Post a new comment

    Error

    Comments allowed for friends only

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 6 comments