– Литературовед Александр Генис сообщает, что при вашей первой встрече на вопрос «Зачем вы пишете?» вы ответили: «Когда не пишешь, страшно». А почему страшно?
– Я это Саше сказал, наверное, лет двадцать пять тому назад. Импульс у меня один: написать такое, чтобы я сам удивился. Главное – удивить и обрадовать себя. Если это получится, тогда ты удивишь и других. Именно поэтому я стараюсь всякий раз начинать заново, писать в разных стилях, искать какие-то новые сюжеты.
– Чтоб вам не было скучно?
– Да. И еще: пиши, когда хочется писать, а не когда нужно. Это самое ужасное, я всегда с собой по этому поводу борюсь: надо, чтобы всё было естественно. Как и в любви, например.
– Другое знаменитое ваше высказывание: «Это только буквы на бумаге».
– А это я лет тридцать назад сказал.
– Как вы думаете, почему вокруг столько людей, для которых книги – не просто буквы на бумаге? С одной стороны, есть оскорбленные чувства верующих, с другой – слово штука мощная, она может произвести в вас и во мне какой-то переворот...
– Сегодня, через тридцать лет, я скажу, что книги – это, конечно, не только буквы на бумаге. Слово – штука, для людей пока важная, хотя последние лет пятнадцать изображение сильно потеснило слово... Мне кажется, надо меньше рефлексировать на этот счет. Когда писатель, художник, певец задумывается: «Зачем я это делаю?» – он волей-неволей останавливается. Обычно такие мысли приходят в период простоя: ты не можешь писать, нет идей, нет драйва, и ты думаешь: «Зачем это всё?» Опять же, прошу прощения, это можно сравнить с любовью. Влюбился в кого-то, был роман, потом кончился – а зачем это всё? Такие мысли вполне естественны, потому что хочется жить осмысленно. Но стоит накатить волне, как она все эти мысли смахнет – и пойдет текст, и ты будешь жить только им, заниматься чистым творчеством, ставить перед собой чисто литературные задачи.
– К вопросу о силе слов: когда вы наблюдаете, как жизнь следует за вашими текстами, что вы ощущаете? У вас нет мысли, что вы, может быть, сами творите реальность – и можно по крайней мере испытать эту магию?
– Это такое спекулятивное чувство: написал ты «День опричника», его почитали в Кремле – и началось. Хотя, я знаю, этот роман в Кремле и правда читали... Мне кажется, всё дело исключительно в чувствительности антенны. Жизнь и жестче литературы, и опережает ее. Просто что-то носится в воздухе, улавливается – и предсказывается невольно. Поэт андеграунда 60-х Ян Сатуновский написал как-то: «Осознанные предчувствия недействительны». Наверное, всё дело в антенне, но это процесс интуитивный, управлять им нельзя. Поверьте: я не вижу будущего. К счастью!
– Вы писатель не попсовый, но культовый. Вас явно узнают на улице. По вашим книгам проводятся конференции, издаются сборники научных статей. Я сомневаюсь, что вы стремились к славе, но то, что вы ее получили, – факт. Насколько медные трубы вам мешают?
– Если говорить о «медном звоне», я его испытал в большей степени после скандала с «Голубым салом» и оперой «Дети Розенталя» (постановка по либретто Сорокина на сцене Большого театра в 2005 году – Н.К.). Обо всем этом говорили в новостях, люди стали узнавать меня на улицах, потом возбудили уголовное дело, началось следствие, мы с адвокатом Генри Резником ходили в прокуратуру... Как-то я иду в Москве по улице, остановился у перехода. Подъезжает черный джип, высовывается из окна водитель – яркий представитель девяностых. Смотрит на меня и говорит: «Глаза у тебя вроде честные, какого хера они к тебе привязались?» И уезжает... Это не очень уютное чувство, когда ты превращаешься в объект, скажем так. Но если ты не торчишь постоянно в телепрограммах, твое лицо быстро забывают. Сейчас меня тоже могут узнать, но это узнавание уже не носит вынужденного характера. И потом, я немолод, у меня наросла тугая барабанная перепонка, так что медные трубы я выношу вполне. У меня есть свой читатель – и слава богу, большего не нужно.
– Вас можно воспринимать как писателя-деконструктора – начиная с «Нормы» и «Тридцатой любви Марины», «Голубого сала», в котором есть даже эпиграф из Ницше: «В мире больше идолов, чем реальных вещей». Но вот смотрите: есть люди, которые разрушали кумиров при социализме , а потом, когда строй сменился, наоборот, стали его воспевать. Не то с вами. Вы в «Голубом сале» переключились с деконструкции советской культуры на деконструкцию русской культуры: Ахматова, Бродский... Что произошло с вами в 1990-е – между советским и постсоветским Сорокиным?
– Я стал работать с другими литературными конвенциями. Совок уже в 1970-е и начале 1980-х оброс панцирем омертвевшего языка: советская литература, кино, театр, не говоря о газетах. С этим омертвевшим языком работать было приятно и легко, эту корку можно как угодно препарировать, с ней можно производить убийственные для нее манипуляции в литературных целях – она чрезвычайно уязвима. Потом СССР рухнул, и корка стала музейным экспонатом. Я перестал работать с языком советского дискурса уже году в 1984-м. А 1985-м начал писать – кстати, в Эстонии, в Кясму, – роман «Роман», в котором поработал с языком конца XIX века.
Я почувствовал, что соцреализм стилистически и идеологически многое заимствовал из великой русской литературы, особенно литературы конца XIX века, у бородатых наших старцев. Работать с этим языком было и интереснее, и сложнее, само собой. Язык Бабаевского и Павленко уступал, безусловно, языку Льва Николаевича и Федора Михайловича. Но только это не сокрушение идолов в том смысле, что сокрушить Толстого, Ахматову и даже Бродского – невозможно. Я расправлялся не с ними, а с их мифами, в «Голубом сале» я пишу об ААА, так Ахматову называли те, кто ее боготворил.
– Ну правильно: речь не о людях, а о сотворенных кумирах. Кажется, в эзотерике это называют «эгрегор» – образ, порождаемый мыслями и эмоциями группы людей и обретающий самостоятельное бытие.
– Да, эгрегор. Разрушение мифов – мое поле деятельности. Больше у нас этим никто не занимался, между тем это чисто художественная задача, порождающая чисто художественный смех и удовольствие от того, что разрушение осуществляется на бумаге.
– Почему постсоветский человек, как вы говорите, оказался хуже советского? И куда мы теперь идем – к человеку пост-постсоветскому?
– А потом к пост-пост-постсоветскому? (Смеется.) Дело в том, что к невежеству советского человека добавились цинизм и отсутствие каких бы то ни было идеалов вообще. Даже если посмотреть на людей, которые в 1991 году стояли у Белого дома, – лица современной московской толпы отличаются от их лиц, и не в лучшую сторону. Это всё этапы большого распада. Сейчас распадается уже и постсоветский человек – своим собственным способом. Советский распадался по-другому, у него сохранялись надежды. Как сказал, кажется, Черномырдин: «Раньше у нас был бардак с надеждой, а теперь – безнадежный бардак». Это точная характеристика современного общества. Успеет ли постсоветский человек мутировать в пост-пост-постсоветского – не знаю. Слишком сильны знаки и запахи социально-культурного разложения. Чем это кончится – пока непонятно.
Полностью интервью выйдет в журнале Vikerkaar.
Journal information