Николай Подосокорский (philologist) wrote,
Николай Подосокорский
philologist

Анатолий Адамишин о 1970-х: "Тогда было большим спортом доставать и прочитывать некоторые книги"

Анатолий Леонидович Адамишин, 1934 г. р. С 1960 по 1966 г. был сотрудником посольства СССР в Италии. Затем работал в аппарате МИД. В 1971—1973 гг. — сотрудник Управления по планированию внешнеполитических мероприятий МИД. 1973—1978 гг. — начальник Управления по общим международным проблемам МИД. 1978—1986 гг. — заведующий первым европейским отделом, член коллегии МИД. Ниже размещен фрагмент его воспоминаний об эпохе Застоя в СССР. Текст приводится по изданию: Дубнова М., Дубнов А. Танки в Праге, Джоконда в Москве. Азарт и стыд семидесятых. — М.: Время, 2007.



ФУТБОЛ

Проблем культурного дефицита у нас точно не было. Главный азарт нашей жизни был не в области культуры: мы играли в футбол. Играли друг с другом, иногда — с «приходящими товарищами», и тогда эти матчи назывались «МИД против шелупони» (в шутку, конечно). Играли на первенство МИДа, а в МИДе была очень сильная команда дипкурьеров, они почти все были бывшие футболисты: Георгий Рябов, Владимир Маслаченко... Матчи проходили на уютном ведомственном стадионе на Университетском проспекте, по субботам, круглый год, в любую погоду. Это был ритуал. Благо, во времена застоя работали не так, как в перестройку, и субботы были свободные. Ни одна жена не могла претендовать на это святое время: игра, потом — выпить... Пили или прямо на месте, или шли на Мосфильмовскую, в только что построенную гостиницу Министерства обороны. Правда, туда иногда не пускали: все же другое ведомство...

У нас была традиция: играть матч 1 января. Как бы ты не нарушал режим накануне, ты выходил 1 января, независимо от погоды. Начиналось, как мне кажется, часа в два... Помню мой личный рекорд: минус 23, а мы играем. И тогда же дали друг другу «полуслово», что сыграем 1 января 2000 года. Тогда легко было брать на себя такие обещания: никто не думал, что доживет до этого времени. И 1 января 2000 года мы сыграли! Нас было человек пять-шесть, не больше, но сыграли с теми, кто оказался на стадионе... Помню, когда я был послом в Риме, — а у посольства там хорошая вилла, и отличное поле, не чета тем, на которых мы играли, когда были мальчишками, — я проезжаю мимо поля и вижу: молодежь бегает с мячом. Меня зависть жуткая взяла, я говорю: «Ну что, дайте хоть пенальти пробить!» Поставил мяч. Вратарь ко мне подходит и тихо спрашивает: «Анатолий Леонидович, мне брать мяч?» А я ему — громко: «Бери, если сможешь!» И я ударил так, что попал. Рисковал, конечно, престиж мог пострадать...

КНИЖНЫЙ СПОРТ

Тогда было большим спортом доставать и прочитывать некоторые книги. Я помню, как мне позвонил Юра Визбор, мой товарищ, и сказал: «У меня на сутки есть “Остров Крым”». Я нагло вызвал машину из МИДовского гаража — тогда у меня уже была такая возможность — и сгонял в Переделкино (Юра там снимал дачу). Взял книгу, начал читать уже в машине — и потом таким же образом ему вернул. Запретные плоды были очень сладкие. Публицистическая, экономическая и политическая закрытая литература попадалась мне, но не представляла большого интереса. Я помню три «закрытых» книги, которые произвели на меня сильное впечатление: «Лолита», «Мастер и Маргарита» и «Остров Крым». Но бывало и так, как Куравлев говорил в каком-то фильме: «Давай на Диккенса подпишемся!». И подписывались. И потом стояли эти диккенсы, никому не нужные... В театры ходили, на Таганку, в «Современник», в Вахтанговский... Я видел Гриценко: он был колоссальный артист, одними жестами, междометиями умел показать такую глубину... Наши актеры, режиссеры ухитрялись в каждый спектакль какой-то перчик втиснуть. А мы ловили все эти подтексты с удовольствием.

Конечно, я был на так называемом «высоко-среднем» уровне, но все равно, даже нам многое было недоступно. Я попадал, например, пару раз на закрытые просмотры в Комитете кинематографии. Но это было по блату: у меня в отделе работал такой Саша Сизов, а его отец был директором Мосфильма. И на меня сильное впечатление произвели «Апокалипсис сегодня» и «Охотник на оленей». Я их видел, когда они только вышли. И у меня осталось ощущение, что классическая музыка была постоянным фоном жизни. Мы регулярно ходили в Консерваторию — были абонементы. Кроме того, Большой театр, Мариинка приезжала... Каждый раз был праздник.

ВИДЕТЬ И ЗНАТЬ

Мы много ездили по стране. Я был лектором ЦК по международному положению, и меня направляли в разные области, чтобы я нес большевистское слово в массы. А я выбирал такие районы, которые иначе совершенно не посмотрел бы. Никто не хотел ехать в Пензу, а я ехал, потому что там были Тарханы. Когда я поехал в Туву, люди смеялись. А оказалось, что это интереснейшее экзотическое место. Мурманск, Воркута... И все «дворянские гнезда» мы объездили. Русский человек должен видеть это и знать. Побывать в Спасском-Лутовинове, в Ясной поляне...

МИНИМИЗАЦИЯ УЩЕРБА

Когда высылали Солженицына, я работал в МИДе. Естественно, я не мог повлиять ни на что, но высылка мне казалась тогда меньшим злом — ведь могли и посадить. Так же, как и с Сахаровым: то ли его выслать в Горький, то ли упрятать... Ведь была еще жуткая практика психушек. Я довольно быстро разобрался, что многие наши внешнеполитические шаги делаются для того, чтобы попытаться провести какие-то перемены внутри. Шла постоянная, но скрытая от глаз борьба между, условно говоря, ястребами и голубями. Например, семидесятые годы — период подготовки Общеевропейского совещания. Я этим занимался плотно в течение длительного времени и видел, что борьба шла не столько между нашей делегацией в Женеве и западной делегацией, сколько между нашей делегацией в Женеве и Центром. Или между теми, кто хотел либерализовать нашу жизнь здесь: через решения Общеевропейского совещания, через права человека, через гуманитарное сотрудничество. Тогда как раз по решению ОЕС перестали глушить западные радиостанции. Шла постоянная подспудная борьба сторонников жестких мер по отношению к тем же Сахарову, Солженицыну — и чиновников, которые хотели как-то это сгладить.

Если говорить, в чем состояла моя функция, — она была в «минимизации ущерба». Это единственное, что действительно от тебя зависело. Понимаю, что сейчас это звучит довольно странно: «выгнать Солженицына было хорошо». Но, конечно, это было не самое страшное. Героем № 1 для меня был и остается Высоцкий: он спас честь нашего поколения. Он выражал наш протест, не боялся ничего, и сделал это исключительно талантливо и с любовью, с состраданием, а не со злорадством. Мне кажется, это наиболее приемлемая позиция. Я считаю, что Высоцкий — наиболее крупная фигура того времени. Я никогда не был диссидентом. Это была моя власть, мой строй. Да, плохой — и я это, безусловно, понимал, и старался сознательными действиями в области внешней политики минимизировать ущерб. Например, стоял вопрос: считать права человека внутренним делом страны, или это имеет право на международное обсуждение, осуждение... Но при всей нелюбви ктем вещам, которые происходили, у меня не было ощущения, что я должен с этим бороться извне.

РАЗНОЧИНЕЦ

Воспитывали меня дед и бабка. Дед окончил Петербургский университет и по воле души пошел преподавать русскую литературу в украинскую школу. Всю свою жизнь он провел в украинских сельских школах. Бабка окончила Смольный институт благородных девиц и последовала за дедом в деревню. И вот там, со знанием языков, с большой общей культурой, доила коров. И моя позиция была не революционера, который бросает бомбы, а разночинца, который «идет в народ»: просвещать, работать на благо народа... К тому же значительную роль сыграло «позитивное оболванивание». Я долгие годы верил, что мне повезло родиться в самой лучшей стране, при самом лучшем строе, при самых лучших людях, какие только возможны на Земле. И дорога у меня была совершенно ясная: набраться ума и служить народу.

У меня отец погиб в 1941 году, мать была скромная чиновница, никто не мог меня тащить, никакая мохнатая лапа. Я школу закончил с золотой медалью, в Университет поступил в 1952 году без всяких звонков — тогда и системы такой не было. Когда моя дочь поступала спустя 25 лет, — все изменилось совершенно. Уже были абсолютно другие правила игры. У меня было повышенное чувство собственного достоинства: никто меня не тащил в этой жизни. Университет я окончил с красным дипломом, не получив ни одной четверки. И в МИД я попал не по знакомству и не по блату: просто у них не было в том году человека с итальянским языком, а я язык хорошо знал: со мной учился итальянец...

РАБОТА

До Чехословакии, до 1968 года, все же был довольно прогрессивный период: и двусторонние отношения хорошо развивали с западными странами, и общеевропейское совещание, и обсуждались вопросы ограничения вооружений... Я был переводчик № 1, и мое приближение к министру было связано с этим. Многих молодых людей узнают сперва как переводчиков. Потом Громыко привлек меня к спичрайтерству, и я был одним из наиболее грамотных спичрайтеров. Мы пытались изобразить нашу внешнюю политику лучше, чем она есть, надеясь, что от этого она может измениться... Конечно, это были иллюзии. Чем дальше, тем сильнее ухудшалась ситуация. Однако поддерживало ощущение, что ты-то — работаешь! Не сидишь сложа руки, а тащишь этот воз и делаешь свое дело честно. И не просто честно, но еще и хорошо.

Для меня главное удовлетворение (и неудовлетворение) давала работа. В Лондоне я спросил Исайю Берлина: «В чем смысл жизни?», и он мне ответил: «Смысл жизни в том, чтобы жить». У меня не было поисков философского смысла жизни, я думал, как жить. И это сводилось к простым и банальным вещам: делать свое дело как следует, не подличать. В своих собственных глазах за сорок лет работы я себя не запятнал: у меня нет чувства, которое бы жгло меня, что я наушничал, подсидел кого-то... Я считал, что МИД нуждается во мне больше, чем я в МИДе. У меня было такое высокомерие. Но к концу все стало на свои места (хохочет).

Я после университета был распределен в НИИ, но вскоре мне позвонили в коммуналку в Даевом переулке: не зайдете в отдел кадров? И предложили работу в МИДе. Я согласился, и шесть лет потом отгремел в командировке в Италии: посол никак меня не отпускал, и я был его помощником. Когда вернулся — взяли на работу в первый европейский отдел, но я скоро заявил: ухожу в аспирантуру. Сдал экзамены в ИМЭМО на все пятерки, — и меня не приняли. Я потом узнал, что механизм был очень простой: мой завотделом мог спокойно снять вертушку и сказать: этого — не брать...

Но я не чувствовал необходимости дрожать за свое место. Я иногда так позволял себе разговаривать с Громыко... Сейчас я понимаю: если бы со мной кто-нибудь попробовал так разговаривать, когда я был замминистра, это был бы конец света! У меня не было ощущения, что зависишь от этой жизни настолько, что не можешь выскочить из нее... Однажды мой товарищ сказал мне: «Да ты настоящей конкуренции не знал, всегда стороной шел!» Прелести чиновничьей жизни мне довелось узнать в самом конце, когда МИД меня, как говорится, выбросил... Хотя дерьма хватало, конечно. Громыко — это, конечно, отдельный разговор: он был законченный сукин сын в отношениях с подчиненными.

ГРОМЫКО

Громыко меня выделял. На 90% его окружение состояло из тех, кто говорил то, что нужно было сказать. А я — что мне терять-то? — говорил то, что думаю. И Громыко, будучи человеком опытным, понимал, что хотя бы одного такого человека иметь нужно. Но пускать меня на высокие позиции он не хотел. Потом, когда Громыко уже ушел из МИДа и стал председателем Президиума Верховного совета, он извинялся и говорил мне: «Ну, вы же знаете, как это было... Суслов не пропускал...» Хотя совершенно было ясно, что это его собственное решение. Иногда Громыко устраивал такие шоу: сидит за своим огромным столом, а за маленьким приставленным столиком — человек пять-семь.

И он спрашивает: вот, например, как на эту вещь посмотреть? И начинает отвечать самый старший по званию. А я — самый младший, сижу с краю, и у меня есть время, чтобы понаблюдать за публикой. Во-первых, я последний отвечающий, во-вторых, точно знаю, что скажу, и, в-третьих, я-то вижу, что это — просто шоу, испытание, а не действительный «мозговой штурм». Вы не представляете, какое это зрелище, когда у человека в голове идет жуткая работа: как сказать то, что хочет Громыко, причем это не должно выглядеть прямым попаданием... У Громыко была фраза, за которой следовало увольнение: «Странный вы человек». Я тоже пару раз удостаивался такой фразы.

ТЯГА К ПРЕКРАСНОМУ

Я 25 лет сидел в МИДе безвыездно, с 1965 по 1990-й год. Были командировки, конечно, но короткие, и тогда удавалось побывать и в Ла Скала, и посмотреть Музей Гугенхейма, и Прадо, и Лувр, и все эти «Залы для игры в мяч»... Помню, что от картины Тициана «Любовь земная и небесная» в Галерее Боргезе я получил буквально физическое удовольствие. Правда, я был довольно поддатый, но глядя на эту «Любовь», я впервые понял, как люди могут получать физическое удовольствие от картин. Мы несколько лет подряд приезжали в Нью-Йорк на сессии, когда писали речи Громыко. И когда выпадали суббота-воскресенье, то старались съездить то в Филадельфию, то в Бостон... В том числе и для того, чтобы побывать в тамошних музеях.

Я был с Громыко в Англии. Шел 1976 или 1978 год — не помню. В это время там в русском магазине продавали сборник Цветаевой. И я попросил, чтобы посольский шофер отвез меня за этой книжкой. А водитель знал все барахолки в Лондоне, все места, где можно было дешево отовариться, но не знал этого книжного магазина. В итоге мы не только не нашли магазин, но и опоздали на самолет Громыко. Когда мы уже подъезжали к Хитроу — я увидел, как краснозвездная машина поднялась в воздух. Консул подъехал и говорит: «Анатолий Леонидович, Вам спешить больше не надо». И я сказал себе: единственное, что имеет теперь значение — это не умереть. Вы представляете — министр, у которого отстает чиновник?! Они должны были мои вещи выбросить из самолета, но мой приятель уговорил, чтобы этого не делали. Мы запросили Москву, и мне разрешили купить билет на рейсовый самолет. Вечерний рейс был через несколько часов.

В самолете я спросил у стюардессы: «Как вас зовут?» — «Наташа» — «Имейте в виду, Наташа, я буду пить». А моим соседом оказался Алексей Сурков, который тогда участвовал в каких-то советско-английских делах и тоже был большой любитель выпить. И мы с ним крепко тогда надрались. И я Суркову на какой-то рюмке рассказал о своем несчастье. Он выслушал спокойно, не среагировал никак. Мы продолжали пить. И в конце, когда уже подлетали, он наклонился ко мне и спросил: «Ты, в самом деле, из-за Цветаевой отстал?» — «Ну, чего мне с вами-то лукавить?» — «Я тебе пришлю эту книжку!» И прислал. А я сидел с ним, пил и лихорадочно вспоминал хоть одно стихотворение Суркова. А на память приходили только стихи Тихонова, про Зимовье... С самолета я приехал к маме, а она говорит: «Чудак! “Землянка”!» — А «Землянка»-то мне в голову и не пришла... Громыко меня простил. Хотя его помощник потом долго приговаривал: «А, Адамишин! Это тот, который в Лондоне отстал!»

ДРУЗЬЯ

Однако наступили очень тяжелые времена. И круг друзей уменьшался: кто уезжал, кто спивался. Жизнь была мрачной, наше мужское братство сжималось, как шагреневая кожа. Но микромир, который мы создали: семья, друзья, спорт, байдарки — удерживал на плаву. Ребята вокруг были талантливые: Юра Визбор, Веня Смехов, Юля Хрущева... Она была на-
шим Вергилием. Дочь погибшего сына Хрущева, Леонида, Юля была удочерена дедом. Юля держала салон, и много людей тогда «прошли» через него: Никитины приезжали, Юра Визбор, Юнна Мориц, Щедрин, Плисецкая, Софья Губайдулина, оба Чайковских, Борис и Александр, Башмет, Петров... Дмитрий Сухарев, который писал всякие песенки, Веня Смехов со своей молодой женой, с Любимовым мы довольно часто тогда встречались. И я потом «отдал ему долг», когда он вернулся и жил у Коли Губенко. Я ездил к нему. Мой начальник МИДовский испугался, сам не поехал, а послал меня. Боялись: а вдруг что изменится? И обвинят, что ездил...

Такой круг друзей позволял сохранять определенное душевное равновесие даже в тяжелое время... Думаю, что пили немало. Напивались — крайне редко. Но тогда мы жили с надеждой, что все изменится к лучшему: ну не может так долго продолжаться! А теперь, когда увидели, во что выливаются перемены, фраза «не может так продолжаться» потеряла свой смысл. Еще как может! И еще неизвестно, сколько будет продолжаться... Я думаю, что сейчас требуется больше душевных сил, чтобы выдерживать то, что происходит, чем тогда. Тогда было ощущение, что ситуация не может не поменяться. Юра Визбор пел: «А мы все ждем прекрасных перемен, каких-то разговоров в чьей-то даче...»

Вы также можете подписаться на мои страницы:
- в фейсбуке: https://www.facebook.com/podosokorskiy

- в твиттере: https://twitter.com/podosokorsky
- в контакте: http://vk.com/podosokorskiy
- в инстаграм: https://www.instagram.com/podosokorsky/
- в телеграм: http://telegram.me/podosokorsky
- в одноклассниках: https://ok.ru/podosokorsky

Tags: Аксенов, Анатолий Адамишин, Высоцкий, Громыко, Застой, СССР, Солженицын, Юрий Визбор, воспоминания, дипломатия, футбол
Subscribe

Posts from This Journal “Застой” Tag

promo philologist июнь 19, 15:59 3
Buy for 100 tokens
С разрешения издательства "Кучково поле" публикую фрагмент из книги: Берхгольц Ф.В. Дневник камер-юнкера Фридриха Вильгельма Берхгольца. 1721–1726 / вступ. ст. И.В. Курукина; коммент. К.А. Залесского, В.Е. Климанова, И.В. Курукина. — М.: Кучково поле; Ретроспектива, 2018.…
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 3 comments