Николай Подосокорский (philologist) wrote,
Николай Подосокорский
philologist

Categories:

Оскар Рабин. "Бульдозерная выставка и Измайлово"

Оскар Яковлевич Рабин (1928-2018) — российский и французский художник, один из основателей неофициальной художественной группы «Лианозово». Организатор всемирно известной «Бульдозерной выставки» (1974). Кавалер ордена Российской академии художеств «За служение искусству» (2013). Ниже размещен фрагмент из книги воспоминаний Оскара Рабина "Три жизни" (1986).



БУЛЬДОЗЕРНАЯ ВЫСТАВКА И ИЗМАЙЛОВО

В 1974 году ставший моим близким другом ленинградский художник Женя Рухин жил практически между Москвой и Ленинградом. Он останавливался у нас, продавал картины, и власти смотрели на это сквозь пальцы. Но после нашего великолепного "приема” в честь Сашиной свадьбы все переменилось. Вскоре к нам пришел милиционер и объявил, что посторонним жить в Москве без прописки больше трех дней не разрешается. Я пошел в отделение оформлять прописку, но не тут-то было. ”Нет, — сказали мне, — для временной прописки проживающему требуется командировочное удостоверение, заверенное в милиции и подписанное начальством”.

Рухин продолжал жить у нас, и от него, вроде бы, отвязались, зато приставали ко мне. Чуть ли не каждый день являлся милиционер, требуя документов на предмет проживания посторонних, и грозил судом. Вскоре началась осада по другой линии. Непрерывно то в военкомат, то в милицию стали вызывать сына Сашу. Несмотря на то, что он по болезни получил полное освобождение от армии, ему заявили, что он обязан пройти военную службу. Дело с документами об освобождении в военкомате куда-то мистическим образом пропало. В милиции же ему объявили, что так как он нигде не работает, то против него заводится ’’дело о тунеядстве”.

Все явно делалось с единственной целью хорошенько помотать мне нервы. Ночью часто звонил телефон. Угрозы, издевательства, проклятья лились потоком. Я не отвечал, вешал трубку, но звонки продолжались. Иногда мягкий женский голос говорил: ’’Меня зовут Лена. Вы меня не знаете, но я с вами встречалась и знаю, что у вас есть "Архипелаг ГУЛаг”. Я так и не смогла достать второго тома. Не могли бы вы дать мне его почитать...” Эти Лены, Иры, Тани просили у меня запрещенные книги, кокетливо приглашали выйти, чтобы встретиться возле телефонной будки... Когда однажды я попросил ’’Лену” придти ко мне, она наотрез отказалась, сказав, что ’’боится перепутать подъезд”. Все эти ночные звонки происходили в периоды напряженных отношений с властями. Как только ситуация улучшалась, звонки прекращались.

Чтобы спастись от этой нервотрепки, мы с Женей Рухиным и еще с двумя-тремя друзьями сбежали в Софронцево — единственное место, где я мог придти в себя. Все лето прошло в работе и прогулках по софронцевским полям и лесам, в катании на лодке. В мои владения входила небольшая банька на задах в огороде, где мы, досыта нахлеставшись березовым веником, попивали чаек и пиво и обсуждали самые безумные проекты. Там, в этой баньке, и сложился окончательный план проведения выставки неофициальных художников на открытом воздухе. Еще никогда у нонконформистов надежда так быстро не сменялась отчаянием, как во время ’’Бульдозерной выставки” . Никогда еще выставка, практически не состоявшаяся, не получала такого отклика на Западе. Все началось с письма, которое мы направили в Моссовет, чтобы сообщить властям о нашем намерении устроить ’’показ картин” на московском пустыре 15 сентября 1974 года с 12-ти до 2-х часов.

На следующее утро мне позвонил чиновник из отдела культуры и сказал, что хотел бы поговорить со мной на эту тему лично. Разговаривать с ним лично я отказался, и мы выбрали нескольких человек из числа художников для переговоров с начальством. Такая моментальная реакция властей подтверждала предположение, что благодаря прослушиванию телефонов они были в курсе наших дел. Во время бесконечных совещаний выдвигались возражения юридического характера, которые легко отбрасывались, потому что в СССР ни разу не организовывались выставки на открытом воздухе, и на этот счет не существовало никаких указаний. Тогда наши собеседники поменяли пластинку. Они объявили, что собираются предоставить для выставки помещение. Но мы-то знали, чего стоят обещания начальства, и не поддавались на приманку. В этом пункте они особенно уперлись, настойчиво советуя нам отказаться от выставки на открытом воздухе.

В заключение было объявлено, что все это плохо кончится. Тем не менее формально они выставку не запретили. В конце концов так ничего и не решили. А уходя, мы еще имели наглость оставить им приглашение. Оставалось несомненным одно: надо быть настороже, и поэтому мы разработали самый настоящий план сражения. Большую часть картин оставили у нашего друга математика Виктора Тупицына, который жил недалеко от пустыря. Многие художники переночевали у него, а остальные должны были прибыть на место небольшими группками с картинами и треножниками в руках. Таким образом, если кого-нибудь даже перехватят, то заберут не всех, и выставка, несмотря ни на что, состоится. Кроме того, сообща решили, что в случае, если кого-нибудь задержат, не спорить и, самое главное, не сопротивляться, потому что это может спровоцировать драку — классический повод для обвинения в хулиганстве.

Естественно, мы очень хорошо понимали, что если власти действительно захотели бы запретить выставку, то они ни одному участнику даже не дали бы дойти до пустыря. В то же время казалось, что не может же какая-то выставка стать чуть ли не делом государственной важности и что к нам вряд ли могут применить чересчур серьезные меры. Тем более, что складывалась хорошая международная обстановка - был как раз тот период, когда СССР ждал от Соединенных Штатов статуса наибольшего благоприятствования в торговле. Барометр показывал такую хорошую погоду, что иностранные корреспонденты у нас даже спрашивали, уж не нарочно ли мы выбрали для выставки именно этот момент. Многие дипломаты, в том числе послы и их жены, приняли наше приглашение и, зная осторожность властей, мы подумали, что они вряд ли решатся на скандал. Тем не менее утром Виктор Тупицын пошел проверить как обстоят дела на пустыре. Место, выбранное для показа, находилось недалеко от леса на большой поляне, которая была легко доступна как для машин, так и для пешеходов. Оно выгодно отличалось от остальной части пустыря, загроможденного огромными трубами, которые ржавели в размокшей глине.

Виктор не заметил ничего подозрительного, и художники сразу же выехали, рассчитывая прибыть на метро до двенадцати часов. Наша группка, в которую входили я, Надя Эльская, Женя Рухин и Саша Глезер, почти уверенные, что все пойдет хорошо, спокойно села в метро на станции ’’Преображенская” и, доехав до нужной станции, направилась к выходу. Но вдруг два человека преградили мне путь. Несмотря на уговор не вмешиваться, Саша тут же бросился ко мне, и его тоже забрали. Нас привели в небольшую милицейскую комнату, какие бывают на каждой станции метро. Как и остальные художники, я открыто нес в руках две картины, однако, как выяснилось, меня задержали по той причине, что у кого-то в метро якобы украли часы (у милиции очень бедное воображение — ничего, кроме украденных часов, они придумать не могут) и что я по описаниям очень похож на вора. Спорить было бесполезно.

Приблизительно через полчаса явился человек в штатском и объявил, что мы свободны, потому что их подозрения не подтвердились. Двенадцать часов давно уже прошли. До пустыря идти не меньше километра. Мы с Сашей шли быстрым шагом, почти бежали. Вдруг в одной из машин, направлявшихся к центру Москвы, мы увидели нашего друга-дипломата с женой, которые показались нам очень растерянными. Они делали руками какие-то знаки, которых мы не поняли, и проехали, не остановившись. На этом месте стоянки были запрещены. Улица поднималась вверх. Мы добрались, наконец, до места, с которого просматривался пустырь, и перед нами открылся спектакль, который я никогда не забуду. Под моросящим дождем толпились испуганные, сбитые с толку зрители, растерявшиеся художники, собравшись жалкой кучкой, стояли, не решаясь распаковать картины. Всюду виднелись милицейские машины, милиционеров в форме было немного, и они держались в стороне. И наоборот, было много милиционеров, переодетых в штатское, которые держали в руках лопаты.

Они легко различались в толпе. Кроме того, стояли бульдозеры, поливальные машины и грузовики с готовыми для посадки деревцами. Происходило что-то совершенно непонятное. Художники объяснили нам суть дела. Им сказали, что на этом месте срочно решили разбивать парк, пустырь нужно подготовить для посадки деревьев, поэтому все собравшиеся должны немедленно уйти, чтобы не мешать трудящимся работать. Они организовали субботник. Тот факт, что субботник устраивался в воскресенье, по-видимому, никого не смущал. Двадцать четыре художника находились в полнейшей растерянности, не зная, что предпринять. Иностранные корреспонденты, несколько наших друзей-дипломатов и толпа зрителей ждали, как будут дальше разворачиваться события. Мы с Глезером попытались пройти к нашей поляне, где бы художники никому не стали мешать, но нас немедленно окружили бравые молодчики, которые ругались, угрожали и кричали: ’’Катитесь отсюда вон! Ваши дрянные картины никому не нужны!”

Тогда я сказал, что в таком случае мы будем показывать картины тут же, на месте, сразу распаковал свои картины и, так как поставить их на треножник не было никакой возможности, то я стал держать картины на вытянутых руках. Большинство художников последовало моему примеру. И тут началось что-то невообразимое: у нас вырывали картины, в неразберихе одна их моих работ вдруг пропала, несколько дружинников пыталось вырвать у меня другую, но я в нее вцепился и держал изо всех сил. В конце концов они добились своего. Другие ’’трудящиеся” завели бульдозеры, крича, чтобы все немедленно убирались и не мешали им работать. Если что-нибудь случится, они ни за что не отвечают. Тут я увидел, что моя картина, разорванная, валяется в грязи. Бульдозер, рыча, медленно двигался сквозь толпу, люди в страхе шарахались в стороны. Я разозлился и, бросившись наперерез, закричал:
— Ну, давай, езжай, если хочешь!

Бульдозерист, не снижая скорости, вел машину. Тогда я уцепился за верхний край ножа и стал быстро перебирать согнутыми в коленях ногами по собранной бульдозером земле, чтобы меня не затянуло под нож. Тут мой сын и его друг Гена Вечняк бросились ко мне и тоже схватились за нож бульдозера. Дружинники подскочили и отшвырнули их в сторону. На секунду все оцепенели, потом к водителю подскочил человек в штатском и приказал ему остановиться. Однако тот то ли выпил, то ли был слишком возбужден, во всяком случае, он перепутал и,наоборот,нажал на акселератор. Бульдозер взревел и двинулся вперед, загребая землю и сгребая все в свое нутро. Я не знаю, чем бы все это кончилось, если бы один из американских корреспондентов, человек полный и обычно довольно флегматичный вдруг не рванулся к шоферу и не выключил зажигание. Бульдозер остановился, ’’трудящиеся” подскочили ко мне и к сыну, чей-то голос прокричал: ’’Увести!” И нас со скрученными за спиной руками впихнули в стоящую рядом машину. Последнее, что я помню, была Надя Эльская, которая, взобравшись на огромную трубу, кричала, обращаясь ко всем:
— Выставка продолжается! Нам разрешили показывать картины два часа, и мы останемся здесь и будем их показывать два часа!

И еще я помню гигантскую двухметровую фигуру Жени Рухина, одетого, как и все мы, в свой лучший праздничный костюм, которого дружинники, крича и ругаясь, волокли по мокрой развороченной глине. В отделении, куда меня привели, уже находилось не менее тридцати человек, в их числе член Союза художников Алексей Тяпушкин. Мне еще представится случай рассказать об этом замечательном человеке и верном друге, который при самых тяжелых обстоятельствах всегда находился рядом с нами. Благодаря бесстрашному поведению во время Второй мировой войны он стал одним из немногих, получивших тогда звание Героя Советского Союза. Его забрали потому что, придя на выставку как зритель, он требовал, чтобы милиционеры вмешались и прекратили безобразие.

Привели Виктора Тупицына, который находился в ужасном состоянии. Он сопротивлялся ’’трудящимся”, и когда, в конце концов, его втолкнули в машину, блюстители порядка умелым приемом так били его между ногами, что он не мог стоять, плакал и корчился от боли. Теперь Виктор Тупицын живет в Соединенных Штатах, куда ему несколько лет назад удалось с семьей эмигрировать. Вскоре за мной явились, чтобы перевести в другое отделение милиции. Я очень обрадовался, увидев сына, Надю Эльскую, Женю Рухина и фотографа Володю Сычева. Из пятидесяти человек, задержанных в тот день, мы были единственными, которые должны были предстать перед судом. Нас поместили за барьер и стали по отдельности вызывать в разные кабинеты на допрос. Среди тех, кто меня допрашивал, находился один очень вежливый молодой человек в штатском. Прежде всего он объявил, что не имеет никакого отношения к милиции, но, будучи студентом юридического факультета Московского университета,про ходит здесь практику.
— Я вас не спрашиваю, кто вы и что здесь делаете, — ответил я. — У меня свое мнение на этот счет. Но раз уж вы здесь находитесь, то, наверное, имеете право меня допрашивать.

Он сказал очень доверительным тоном:
— Да нет же, зачем допрашивать? Просто-напросто мы вместе поговорим. Вы — очень хороший художник...
— Вам хочется побеседовать об искусстве? — прервал его я.
— Почему вы все время говорите со мной в таком враждебном тоне? Вам обязательно хочется со мной поссориться? — спросил он.
— Да нет, — сказал я. — Только вы видите эту решетку на окне? Так вот, я принципиально не хочу за решеткой разговаривать об искусстве. Если вам хочется говорить о моих картинах...
— Именно! — воскликнул он. — Моя жена несколько раз видела ваши картины, и ей бы очень хотелось к вам приехать, если это возможно.
— Хорошо. Когда меня освободят, пусть она позвонит, и я покажу ей свои картины, как показываю всем, кто ко мне приходит. А до тех пор я не хочу говорить с вами ни об искусстве, ни о чем-либо другом.

На этом наш разговор закончился. Последним, кто меня допрашивал, был полковник, начальник этого отделения милиции. В его кабинете находилось еще три человека в штатском. Один из них заговорил со мной очень грубо. Я даже не знаю, о чем он хотел со мной говорить, потому что я тут же его прервал и так же грубо у него спросил, по какому праву он меня допрашивает и почему я должен ему отвечать. Другой человек в штатском сказал:
— Он из наших.
Я повернулся к нему:
— Что значит ”из наших” ? А сами вы кто такой? В этом кабинете имеется лишь одно ответственное лицо — начальник отделения - лишь на его вопросы я стану отвечать.

Тот, который был ”из наших”, приказал начальнику отделения мне сообщить, что эту ночь я проведу в отделении милиции, а завтра утром должен буду предстать перед судом. Полковник слово в слово повторил фразу, и на этом допрос окончился. Я сидел вместе со всеми, атмосфера была непринужденной и дружеской, мы старались не унывать и бодрились по мере возможности. Наконец, пришли на свидание наши друзья, которые с трудом разыскали это отделение — никто им не говорил, где мы находимся. Они принесли нам передачу - хлеб с колбасой. ’’Студент”, ’’проходя практику” , не переставая со всеми шутил и старался быть со мной очень любезным. Так как я весь был в грязи, то он все время упрашивал меня почиститься и предлагал свои услуги. Он считал, что в таком виде неудобно появляться перед судьей. ’’Студент” оставался с нами до тех пор, пока с нас не сняли шнурки от ботинок, пояса от брюк, не забрали сигареты, спички и прочие огнеопасные предметы, перед тем, как отвести каждого в отдельную камеру.

Моя была размером два пятьдесят на три пятьдесят. Какое-то сооружение вроде настила из твердого картона занимало почти всю камеру, оставляя лишь небольшой проход возле самой двери. Электрическая лампочка под металлической решеткой бросала тусклый свет на грязные серые стены. Растянувшись на настиле, я попытался заснуть, но было очень холодно, и сон не приходил. Возбуждение упало, и я начинал понимать, что все может кончиться двумя-тремя годами лагерей по обвинению в хулиганстве. В то же время я думал, что если за нас заступятся иностранцы и нас вдруг освободят, то неплохо было бы через некоторое время повторить эту выставку. Однако, в любом случае я себе внушал, что я прав и как бы дело ни повернулось, буду вести себя, как человек, который ни в чем не виноват. А они пусть делают, что хотят.

В 7.45 утра нас заставили выйти из камер и, не вернув личные вещи, повезли в ’’козле” в районный нарсуд. День был промозглый и сырой. Грязные, небритые, волочащие ноги в ботинках без шнурков и поддерживающие спадавшие жеваные брюки, мы превосходно соответствовали тому представлению, которое хотели о нас создать: подонки общества. На суде нас разделили, потому что, хотя мы и шли по одному делу, но судили нас разные судьи. Стоя в конце коридора за кордоном милиции, я увидел Валю с группой друзей. Через головы милиционеров они нам кричали, что иностранные дипломаты и журналисты, которых на выставке избили и с которыми очень грубо обошлись, обратились с жалобой в Министерство иностранных дел. Друзья сообщали еще и о том, что вся западная пресса и радио посвятили большие статьи и передачи ”показу” или, вернее сказать, ”непоказу” наших картин, известному отныне под названием ’’бульдозерная выставка”.

Потом они стали кричать какую-то, на мой взгляд, совершенно уж несусветную репуху, а именно — этим вечером меня ждут в мексиканском посольстве. И тут ни с того, ни с сего стоявший неподалеку милиционер в чине капитана громко и отчетливо произнес:
— Успокойтесь, не шумите, пожалуйста! Он будет на этом приеме, ваш Рабин!
Приговор мне еще не вынесли, но я был убежден, что решение спустят сверху. Этот милицейский чин уже откуда-то знал, что меня освободят в тот же день. Он сказал о том, что меня ждут в мексиканском посольстве безо всякой насмешки, и я ему поверил. Естественно, что после всех этих известий я слегка осмелел и даже обнаглел и придумал, как можно подсмеяться над этим, с позволения сказать, судом. Когда меня ввели в зал заседаний, где находилась публика, на вопрос судьи:
— Ваша фамилия!
Я сказал, что ничего, к сожалению, не смогу ответить до тех пор, пока меня не сводят в туалет. Судья (это была женщина) пренебрежительно скривилась и велела меня вывести. После этого меня уже не показывали публике, а провели сразу в комнату для заседаний. Там меня и судили, в прямом смысле слова, при закрытых дверях. Судья сидела за столом одна, без заседателей,и листала толстое дело, в котором навеняка содержалось гораздо больше сведений, чем могли дать истекшие двадцать четыре часа.
- Ну и натворили же вы дел! — протянула судья. - Вот и заработаете три года за хулиганство.
— Товарищ судья, — ответил я с превеликим смирением. — Судите меня по чести, по совести и по закону. Я вам доверяю.

Наступило неловкое молчание. Несколько личностей, которые сидели на стульях вдоль стен, да и сама судья отлично понимали, что я валяю ваньку, однако, возразить ничего не могли. Судья тяжело вздохнула и с сожалением сказала, что я заслуживаю если не трех лет, то уж, во всяком случае, не меньше пятнадцати суток. После чего она приговорила меня к штрафу в двадцать рублей. Меня отвели на первый этаж, где уже находился Рухин, тоже приговоренный к двадцати рублям штрафа, и где за барьером стояли мой сын, Надя Эльская и Володя Сычев, получившие каждый по пятнадцать суток. Если хорошенько проанализировать и принять в расчет все с нами случившееся, то можно признать, что мы одержали большую победу. Пока нас с Рухиным еще не отпустили, мы все вместе, коротко посовещавшись, решили, что предложим художникам вновь повторить эту выставку, причем на том же самом месте, так как это важно в символическом смысле, и устроить ее через две недели. Сашка с Надей запротестовали, говоря, что лучше бы сделать выставку, когда их выпустят. Однако мы с Женей сказали, что без них получится даже лучше, потому что мы выставим их картины с фотопортретами и напишем лозунг: ’’Свободу художникам!” На том и договорились.

Мне казалось, что возмущение международного общественного мнения заставит наши власти задуматься перед тем, как начать свирепствовать на глазах у всего мира. И я, в общем, оказался прав. Однако для внутреннего потребления газета ’’Советская культура” поместила об этом дне большую статью, красноречиво описывая, как кучка распоясавшихся хулиганов, размахивая отвратительными абстрактными картинами, мешала трудящимся сажать деревья во время субботника и как они набрасывались на дружинников, вырывая у них лопаты. Перед освобождением от нас с Рухиным потребовали подписать документ, подтверждающий приговор. Рухин подписал и обязался заплатить двадцать рублей. Потом этот документ долго висел у него в мастерской на стене, пока какой-то любитель не купил его по дешевке.

Я заявил, что не признаю ни штрафа, ни приговора, в котором меня обвиняют в хулиганстве, хотя, наоборот, я сам являюсь жертвой хулиганства — и отказался платить штраф. Меня, тем не менее, выпустили. Я так никогда и не заплатил этого штрафа. Когда впоследствии женщина-судебный исполнитель явилась за ним ко мне домой и угрожала в противном случае описью имущества, я сумел ее убедить, что, во-первых, не был хулиганом и, во-вторых, пойду на скандал, чтобы не платить штрафа, который не заслужил. Слово ’’скандал” всегда плохо действует на советских чиновников любого ранга. Для судебного исполнителя и ее начальства это дело было навязано другими, событие происходило не в их районе, и иметь из-за этого неприятности не имело смысла. Поэтому женщина предпочла в присутствии двух свидетелей с моей стороны составить акт, что в моей квартире не обнаружилось ни одной вещи стоимостью в двадцать рублей.

Мой выходной костюм был перепачкан, и на прием пришлось идти в старом. Я надел чистую рубашку, одолжил галстук и отправился. Жена мексиканского посла, увидев нас с Женей, чрезвычайно удивилась, так как была убеждена, что мы еще за решеткой. Иностранцам мы успели сообщить, что нас освободили. Я не удержался и тихонько ей сказал, что через две недели наша выставка повторится. Вечер в посольстве прошел очень хорошо, нас принимали, как самых почетных гостей. Кстати, еще оставаясь в отделении, мы договорились, что трое осужденных и Женя Рухин объявляют голодовку до тех пор, пока их не выпустят. На этом приеме, как обычно, разносили напитки и разнообразную закуску. Женя не брал в рот ни капли и на вопросы удивленных гостей отвечал, что держит голодовку и поэтому ни есть, ни пить не будет, пока не освободят его товарищей.

Я же говорил, что могу и закусить, и выпить, потому что за свою жизнь успел наголодаться, особенно в войну 1941-1945 года. Когда мы находились в заключении, на квартире у Саши Глезера, который с самого начала считался у нас ответственным за контакты с корреспондентами, состоялась пресс-конференция с иностранными журналистами, на которой было зачитано обращение в Политбюро с просьбой наказать виновных в происшедшем побоище. Когда мы с Женей вернулись и нам рассказали об этом обращении, мы сказали, что все это очень хорошо, но недостаточно, и что надо обращаться не к коммунистической партии, в которой мы не состоим, а к советскому правительству, потому что мы являемся советскими гражданами. Собрались все художники, и с общего согласия было написано письмо с адресом: ”Москва, Кремль, Советскому правительству”, где мы сообщали, что через две недели, 29 сентября, на том же самом месте мы опять устроим выставку и просим правительство, чтобы оно дало указания милиции защищать нас от возможных хулиганов, а не потворствовать им, как это было на первой выставке.

Приблизительно в это время ко мне зашел Виктор Луи, деятельность которого на службе у советских властей хорошо известна. Он пришел, чтобы выразить свое возмущение по поводу безобразной истории с бульдозерами и сообщить, что была образована специальная комиссия для расследования этого дела. ”В любом случае, - заверил он, - вы не должны беспокоиться, потому что все складывается в вашу пользу”. В общем-то, Виктор Луи знал, о чем говорил, и это была хорошая новость. Назавтра в срочном порядке были освобождены Эльская, мой сын и Сычев, и через две недели мы устроили наши ’ ’четыре часа свободы” в Измайлове. Мое предположение подтвердилось: мы действительно добились победы. Один факт стоит упомянуть особо. Четыре года спустя, как раз накануне отъезда на Запад, я решил съездить на пустырь, посмотреть, хороший ли там разбит парк. Но никакого парка там не было. В точности, как и в день бульдозерной выставки, передо мной расстилался мрачный, грязный пустырь, на котором по-прежнему ржавели никому ненужные огромные трубы. И тогда я подумал, что, может, было бы полезно, чтобы сюда вновь пришли нонконформисты с картинами. Тогда власти вновь организуют ’ ’субботник”, и пустырь, может быть, в конце концов, озеленят.

Отклики на ’’бульдозерную” выставку получили у нас, и в особенности, за рубежом, такой широкий размах, что властям пришлось дать задний ход. Совершенно невероятное решение об устройстве выставки безо всякой цензуры и в месте, гораздо более удобном, чем беляево-богородский пустырь, было принято, очевидно, на самом высшем уровне. Но причинам, которые я и сейчас не могу как следует объяснить, художники-нонконформисты смотрели на меня, как на своего лидера, руководителя всего нонконформистского движения. Может, из-за того, что я, стремясь привлечь как можно больше сторонников, никого при этом не обманывал, наоборот: всегда честно предупреждал о риске и опасности всей затеи и о непредвиденных последствиях, которые она может вызвать.

Кстати, не следует думать, что разрешение организовать выставку в Измайлове было дано от чистого сердца. Начальство всячески хитрило и изворачивалось, пытаясь сбить нас с толку и отменить свое решение. Ни с того, ни с сего предложили то, в чем прежде всегда отказывали — крытое помещение для выставки. Соглашались на все — лишь бы заставить отказаться от неприятной для них идеи выставляться на открытом воздухе. К тому же легче было бы контролировать количество и качество работ, ссылаясь на недостаток места в выставочном зале. Каждый день тянулись бесконечные, изнурительные переговоры инициативной группы с начальством. По вечерам у меня собиралось много народу, обсуждали и рассматривали новые предложения властей, определяли линию поведения на завтра.

Наконец, во вторник, 24 сентября вечером мне позвонил помощник председателя отдела по делам культуры Моссовета Михаил Шкодин и официально разрешил открыть выставку в Измайлове 29 сентября с 12 до 4 часов дня. Этот Шкодин, кстати, не только отказывался дать разрешение в письменном виде, но даже не позволял снять с него копию. Обычные штучки наших чиновников, которые не хотят оставлять следы собственных постановлений, боясь ’’как бы чего не вышло”. Наученные горьким опытом, мы тут же позвонили иностранным корреспондентам, что, мол, официальное разрешение на проведение выставки уже получено, однако для стопроцентной уверенности пусть они сами позвонят Шкодину и получат от него подтверждение лично. С властями пришлось бороться за каждую мелочь буквально до последнего момента — за точный выбор места, против каких-то ларьков для продажи всякой ерунды, вроде газировки или пирожков с повидлом. Может, эти пирожки ничего опасного в себе не таили, а, может, и был спрятан за этим какой-то подвох.

Предусмотреть требовалось все заранее — и приглашения для иностранцев, и покупку треножников для показа картин, и распределение мест для художников. Их ни много, ни мало набралось больше семидесяти, так что пришлось срочно составлять списки участников и произведений. В последний вечер перед выставкой вдруг сообщили по телефону, что начальство приказало поставить по дороге к выставке специальные заграждения якобы для регулирования потока посетителей. Об этом на переговорах не говорилось ни слова, а барьеры эти — вещь в общем-то опасная: под напором толпы они могли опрокинуться, потом — свалка, а вместе со свалкой и драки, и любые провокации. Написали немедленное обращение к начальству (и иностранным журналистам тут же передали), что если барьеры до двенадцати дня не уберут, выставку придется отложить. Наутро заграждения исчезли — добрый знак.

Оповещенные западными радиостанциями, московским '’беспроволочным телефоном” , который всегда работает безотказно, люди огромным потоком шли на широкую лесную поляну, где мы расставили треножники, а некоторые просто держали их на вытянутых руках. Пораженные зрители останавливались возле каждой картины, подолгу рассматривали, удивлялись, расспрашивали художников, как удалось получить разрешение на такую выставку. Не у всех были, правда, довольные лица. Некоторые морщились, пожимали плечами. Но большинство нас поздравляло, жали руки, выражали надежду на то, что этот толчок даст начало открытому и широкому признанию неофициальной живописи.

Передо мной разворачивалось нечто совершенно исключительное - настоящий праздник искусства, которого люди не видели, начиная с 20-х годов, о котором могли только мечтать и который, подобно чуду, вдруг неожиданно воплотился в реальность! Я стоял на небольшом пригорке, пытаясь увидеть по возможности все, происходящее на поляне. Мало ли что может случиться! Но нет, все тихо, спокойно. Нежаркое осеннее солнце сияет в голубом небе, с деревьев слетают желтые листочки. Художники держатся на редкость дисциплинированно, среди толпы чинно расхаживают наши ’’ангелы-хранители” в штатском. Ко мне подскочил возбужденный гебешник и молча показал на часы: уже четыре! Пора сворачиваться.
- Не волнуйтесь, — сказал я. — Все будет хорошо.
И точно: без всяких просьб художники стали складываться. Посетители просили остаться, никто не хотел расходиться. Но мы были своему слову верны. ’’Четыре часа свободы” кончились.

Вы также можете подписаться на мои страницы:
- в фейсбуке: https://www.facebook.com/podosokorskiy

- в твиттере: https://twitter.com/podosokorsky
- в контакте: http://vk.com/podosokorskiy
- в инстаграм: https://www.instagram.com/podosokorsky/
- в телеграм: http://telegram.me/podosokorsky
- в одноклассниках: https://ok.ru/podosokorsky

Tags: Оскар Рабин, СССР, искусство
Subscribe

Posts from This Journal “Оскар Рабин” Tag

promo philologist октябрь 14, 13:42
Buy for 100 tokens
39-летний губернатор Новгородской области Андрей Никитин (возглавляет регион с февраля 2017 года), в отличие от своего предшественника Сергея Митина, известен открытостью в общении с журналистами и новгородскими общественниками. Он активно ведет аккаунты в социальных сетях и соглашается на…
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 1 comment