Николай Подосокорский (philologist) wrote,
Николай Подосокорский
philologist

Categories:

Сергей Григорьянц: "Елена Боннэр и Сергей Бондарин". Часть 1

Григорьянц С. В преддверии судьбы: Сопротивление интеллигенции. - СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2018. - 432 с.

Первая книга автобиографической трилогии известного советского диссидента, журналиста и литературоведа, председателя правозащитного фонда «Гласность», посвященная его семье, учебе в МГУ и началу коллекционирования, в результате которого возникла крупнейшая в России частная коллекция произведений искусства. Заметную роль в повествовании играют художник Л. Ф. Жегин и искусствовед Н.И. Харджиев, с которыми автора связывало многолетнее плодотворное общение. С.И. Григорьянц описывает также начало своей политической деятельности и дружбу с Виктором Некрасовым, Сергеем Параджановым, Варламом Шаламовым и Еленой Боннэр. В 1989 году С.И. Григорьянц получил международную премию «Золотое перо Свободы», которая вручается Всемирной ассоциацией издателей газет (WAN-IFRA) за выдающийся вклад в дело свободы печати.

Купить книгу: http://limbakh.ru/index.php?id=10

Ниже размещена первая часть 10 главы книги Григорьянца. Публикую фрагмент с разрешения издательства.



Елена Боннэр и Сергей Бондарин

К числу близких друзей Елены Георгиевны Боннэр я никогда не относился. Хотя виделись мы с ней довольно много. И оттого что я не входил в круг ее близких знакомых, и по причине семейных правил Лёлей я ее никогда не называл, как это делали все остальные, — всегда называл Еленой Георгиевной, всегда был на «вы». До моего второго ареста (в 1983 году) я встречался с ней всего пару раз. И всегда совершенно случайно. Объединить воспоминания о ней с записками о Сергее Александровиче Бондарине я решил не только по общности их московско-одесской среды, не только потому, что именно инициатива Бондарина стала причиной давнего — с 1964 года — моего знакомства с Еленой Георгиевной, но главным образом потому, что главные книги Бондарина и Боннэр остаются непрочитанными и непонятыми.

Результатом активной деятельности на факультете журналистики стал мой перевод на заочное отделение. И тут более-менее неожиданно мне была предложена весьма торжественная должность. Предложение исходило от выпускника факультета журналистики, которого я довольно плохо знал. Мне предлагалось занять должность ректора Института общественного мнения при газете «Орловский комсомолец» — социологические исследования тогда вошли в моду. Выпускник, предложивший мне этот пост, Володя Муссалитин, сразу после окончания университета стал редактором «Орловского комсомольца» — большой областной газеты. Что такое Институт общественного мнения, я, честно говоря, представлял себе плохо. Но была договоренность, что у меня раз в неделю будет своя полоса в газете — как был «Алый парус» в «Комсомольской правде». Человек я был относительно академический.

Единственное, что мне было понятно, — хорошо бы напечатать там что-нибудь до того в СССР не опубликованное. Я понимал, что для «Орловского комсомольца» нужен какой-то советский поэт. По возможности приличный, но все же советский. Я был знаком с Кавериным. Он порекомендовал меня вдове Заболоцкого, у которой была «Золотая книга». Мы с ней долго обсуждали возможную публикацию, но оказалось, что ни одного неопубликованного стихотворения у Заболоцкого в этом окончательном своде стихов нет. Тогда я расширил поиски. Среди моих знакомых был сейчас почти совершенно забытый — Елена Георгиевна его хорошо знала — прозаик Сергей Александрович Бондарин, проведший, по-моему, 12 лет в лагере и ссылке за то, что ему, морскому офицеру, в 1944 году пришло в голову создать какой-нибудь новый журнал — и он сказал об этом своему приятелю.

Я полагал, что из всей одесской, тогда очень популярной плеяды — Бабеля, Катаева, Олеши, Ильфа и Петрова — Бондарин был самым чистым и ясным человеком и, конечно, одним из лучших прозаиков. Его жену, Генриетту Савельевну, упоминает в своих (тогда очень популярных) записных книжках Илья Ильф загадочной, а потому всем памятной фразой: «гей ты, моя Генриетточка». Через много лет Сергей Александрович мне сказал: как повезло Сахарову, он женился на Люсе Боннэр. По-одесски они все называли ее Боннэ´р. И очень любили. Из трех известных своими мужьями и пьесой «Три толстяка» сестер Суок у Лидии Густавовны сын Всеволод погиб на фронте, у остальных сестер не было детей. И во всем этом семействе Нарбутов, Шкловских, Олеши, Багрицких Елену Георгиевну — подругу Всеволода Багрицкого — обожали. Однажды Сергей Александрович показал мне фотографию, подаренную ему Константином Георгиевичем Паустовским с уважительной дарственной надписью.

Я тут же заметил (и сейчас в этом убежден), что это Паустовскому нужно было гордиться знакомством C. Телингатер. Портрет Сергея Бондарина к книге «Гроздья винограда» с Бондариным, — в том, что писал Сергей Александрович, было больше точности, без сладостности и нарочитой романтики. В эти годы выяснилось, что во время Отечественной войны главным ее плацдармом было сражение на Малой Земле под Новороссийском, а главным героем в сражениях на Малой Земле был Леонид Брежнев. Именно там и воевал Сергей Александрович и задолго до этого писал о подлинном героизме ее защитников. Для любого другого советского писателя подобный правительственный интерес был бы подарком судьбы, но не для Бондарина, который помнил героически погибших там своих друзей и не желал к ним прибавлять никому не известного политрука.

Слукавил Сергей Александрович всего один раз, может быть, во всей своей жизни. Но вполне безобидно для других. Его первая небольшая книга вышла, по-моему, году в 1935-м и отчего-то понравилась Горькому. Тот даже написал хвалебное письмо молодому одесситу. Сергей Александрович в качестве своего дебюта не обманывался, никогда книгу не переиздавал. Письмо Горького, конечно, спасти его от лагеря не могло, но все эти обстоятельства после освобождения помогли ему восстановиться в Союзе писателей и даже купить квартиру в писательском доме на Аэропортовской — правда, самую плохую, на первом этаже рядом с лифтом, дверь которого постоянно гремела. Рядом была квартира Мариэтты Шагинян, но ей было все равно — из-за глухоты она ничего не слышала. В литературном мире того времени он был довольно редким человеком, который у всех вызывал полное доверие. Однажды Сергей Александрович познакомил меня с Белинковым — своим соседом по тюремной камере в Лефортово.

Пару раз мы встречались у него с Костей Богатыревым, обсуждали разные переводы Кёстлера, его «Ночи среди полудня». Костя, да еще после лагерей, внешне не был особенно привлекателен, но его женой была ослепительная красавица — дочь прозаика Ивича. Сергей Александрович не знал, о ком мы говорим, — литературой, изданной в эмиграции, он не интересовался. А мы говорили о новом блестящем переводе под названием «Слепящая тьма» погибшего вскоре переводчика Андрея Кистяковского, рассказывавшего мне, как он, с разрешения автора, правил эту, такую значительную для русского читателя, но не самую высокую по своим литературным качествам повесть. Он был потом распорядителем Солженицынского фонда — подвергся из верхней квартиры вместе с женой Мариной облучению и погиб, как и Костя, как Домбровский. Сергей Александрович написал тюремные воспоминания, но отдал их и письма жене из лагеря в архив ЦГАЛИ с запретом доступа к ним на тридцать лет.

Он не хотел становиться объектом спекулятивного интереса к лагерям и не рассчитывал встретить у советской интеллигенции серьезного понимания. Мы еще не дожили до признания Сергея Александровича — тюремные записки так и лежат в архиве, и Бондариным пока никто не интересуется. Не помню, показывал ли я ему известные тогда всего десятку человек рассказы Шаламова — у меня не было обыкновения говорить с одними знакомыми о других, да это и не было принято в те годы. Молчаливое отстранение от популярной тогда лагерной темы при ясно понимаемом долге написать об этом было сродни отношению Бондарина к книге Брежнева. Внезапно возросший интерес в его советских формах казался Бондарину непристойным, и он не желал становиться в один ряд с Дьяковым, Галиной Серебряковой, что обещало большие тиражи и деньги за описание несгибаемых коммунистов, сохранивших и в лагере ленинские идеалы. Но Бондарин не считал себя вправе и ждать лучших времен, как сценаристы Фрид и Дунский, понимая, что многое важное будет забыто, погаснет в сознании. К тому же он был гораздо старше и до перестройки, к несчастью, не дожил.

Немногие опубликованные Одесским музеем фрагменты его записок жестки, честны и беспощадны, как все, что он писал. «— Переметнемся? — то есть произведем менку: я тебе щепотку сахару, а ты мне — табачку, махорки. Между прочим, твердый закон: кто выменивает хлеб, сахар на табак, тот и доходит, дает дуба очень скоро. Но есть такие доходяги, с таким страданием в глазах просят они табачку, — готовы отдать даже свои целые ботинки, — отказать невозможно: просят смерти». Или: «Ночью у соседа украли ботинки, а нужно идти на развод. Мороз около 50. Еще темно. Нарядчики и самоохранники вышибают с нар, из бараков палкой: — Последнего нет! Последнего не должно быть. Так вот, вышел на развод босиком. Пока дошел — ног уже не стало. Тут, на морозе, неторопливый расчет. Метель. А ног уже нет. Успел сказать: — Поплыл — и берегов не видно».

Но и либеральная советская известность, почти слава для предельно правдивого Бондарина была тоже неприемлема. К «Крутому маршруту» Гинзбург-Аксёновой Сергей Александрович, вероятно (я никогда не говорил с ним об этом), относился с таким же пренебрежением, как Шаламов — писать «датские» стихи, как Толя Жигулин, чтобы прошло хоть что-то из лагерных, — не умел и не хотел. «Тонкая игра» Солженицына с «Новым миром» и с советской властью ему тоже была абсолютно чужда. По-видимому, Сергей Александрович сделал попытку публикации своих записок в «Новом мире», но без тех приемов, которые применял Солженицын. Ему было отказано, и тогда, не желая ставить свои записки рядом с «Крутым маршрутом», Сергей Александрович, как он сам мне сказал, решил не передавать их в самиздат. Он не хотел, чтобы эта смертная мука становилась объектом досужих либеральных обсуждений. А он, абсолютно правдивый русский писатель и человек, попавший волею судеб в оба прославляемых при его жизни места — на Малую Землю и в советский лагерь, —  о первой перестал писать, а о втором написал для будущих поколений.

Бондарин не был титаном, способным, как Шаламов, в одиночку противостоять и советской литературе, и советской общественности, но ничем себя не замарал и выполнил свой писательский и человеческий долг. Однажды Сергей Александрович мне рассказывал: — Вчера приходит ко мне Мариэтта Сергеевна Шагинян — из соседней квартиры — и просит совета: что делать? Она в то время писала книжку, по-моему, о семье Ульяновых, за которую в итоге получила Ленинскую премию — а может быть, до этого или после этого. Шагинян была необычайно озабочена семейством Ульяновых, но, в отличие от остальных советских писателей, Мариэтта Сергеевна была человеком вполне добросовестным и умевшим работать. Зная, что мать Владимира Ильича носила фамилию Бланк, а ее отец закончил Военно-медицинскую академию, она не поленилась пойти в петербургский архив Военно-медицинской академии, который каким-то странным образом сохранился, несмотря на блокаду, несмотря на советскую власть. Там она запросила дело Бланка, его с удовольствием ей предоставили.

Дело это начиналось с того, что рижский мещанин иудейского вероисповедания Рувим Мендель Бланк успешно сдал экзамены в Императорскую военно-медицинскую академию, но из-за иудейского вероисповедания принят не был, ему было предложено креститься, что и было произведено в домовой церкви Императорской военно-медицинской академии, восприемниками были те-то и те-то и так далее. Мариэтта Сергеевна, которая периодически писала совершенно немыслимые вещи — в отличие от некоторых, действительно по наивности, — увидела это дело и воспылала восторгом. Наивность Шагинян была так велика, что когда была провозглашена программа сближения литературы с советским народом, Фадеев выписал себе командировку и с удовольствием писал на Дальнем Востоке «Последнего из Удэге», даже Пришвин сумел за государственный счет отправиться в любимые им северные леса, и только Мариэтта Шагинян, одна во всем Союзе писателей, нанялась ткачихой в Трехгорную мануфактуру и простояла три года за станком.

Пользуясь своим положением — наверное, она уже была лауреатом Ленинской или, по крайней мере, Сталинской премии — Шагинян умудрилась уговорить начальство архива Военно-медицинской академии на время дать ей это дело. С восторгом привезла его в Москву и явилась в ЦК КПСС, к заведующему отделом культуры Шауро. — Вы представьте себе, это же такая замечательная находка! — радостно начала говорить Мариэтта Сергеевна. — Когда все узнают, что дедом такого великого человека, как Ленин, был еврей, никакого антисемитизма в мире не будет! По лицу Шауро она поняла, что он видит все это как-то иначе, — на это у нее сообразительности хватило. И тогда она прибежала к Сергею Александровичу с вопросом: «Ты знаешь, Сережа, я спрятала дело под матрац. Как ты думаешь, это надежно?»

Однажды в Доме литераторов я увидел знакомую женщину, выглядевшую еще более очаровательно, чем раньше, поэтому я ее не сразу узнал. Она была в замечательном, явно не советском, что сразу тогда отмечалось среди людей, одетых фабрикой «Большевичка», черном свитере, закрывающем шею. Свитер шел ей необыкновенно. Я к ней подошел, приняв за Елену Борисовну Мурину, жену Сарабьянова, — такую же черноволосую и несколько похожую. Вскоре выяснилось, что я принимаю ее за кого-то другого. Она знала Мурину и сказала: «Да, мы слегка похожи». Елена Георгиевна только что вернулась из поездки в Париж. В это время люди за границу еще ездили (до 1968 года сохранялась хрущёвская инерция и в КГБ не было Андропова), но не в одиночку. Или, по крайней мере, это было большой редкостью — разве что с неясными заданиями, как пишет Аксёнов о Евтушенко, или Высоцкий — к жене, члену ЦК французской компартии Марине Влади. Елена Георгиевна, будучи простым фельдшером, тем не менее получила разрешение поехать к родственникам в Париж. Родственники эти, видимо, тоже были членами ЦК французской компартии — сохранившиеся остатки коминтерновского круга.

Прошло много лет, я вернулся после первого срока в тюрьмах. «Хроники текущих событий» уже не было, Елена Георгиевна то ли распустила, то ли собиралась закрыть Хельсинкскую группу. Перед этим был арестован Иван Ковалев, сын Сергея Адамовича, Алешу 408 Смирнова тоже арестовали, Володя Тольц уехал за границу. Как он рассказывал, перед этим посоветовался с Еленой Георгиевной, уезжать или нет, она ему советовала уехать. Никто из оставшихся сотрудников «Бюллетеня В», их было человек семь, редактировать бюллетень не мог или не хотел. Единственный в это время источник информации из Советского Союза погибал. Мы с Таней Трусовой и Федей Кизеловым ехали в электричке от Лары Богораз и Толи Марченко. Таня и Федя были из тех, кто, каждый из своих источников, собирал материалы для «Бюллетеня В». Они сказали мне, что бюллетеня больше не будет.

Я сразу же возразил, что мог бы его редактировать. До этого, вернувшись в 1980 году, я предложил Юре Шихановичу (зная, что он редактирует «Хронику...» и от Солженицынского фонда опекает мою семью) что-то делать для «Хроники...». Юра усмехнулся и сказал: «Погуляйте хотя бы месяца два!» Решив редактировать «Бюллетень В», я попросил недели две на обдумывание положения. Кажется, это было начало августа 1982 года. Было ясно, что все надо организовывать иначе. Когда «Бюллетень В» начинал Иван Ковалев — это был олимпийский год, в СССР впервые появились телефоны, имеющие прямую связь (без телефонисток) с заграницей. Иван находил советское учреждение с таким телефоном и диктовал тексты Крониду Любарскому в Мюнхен просто по телефону. Отследить Ивана, меняющего телефоны, было не так легко, к тому же сперва «Бюллетень В» был лишь дополнением (и сравнительно небольшим) к еще выходившей «Хронике», дополнением, для простоты передававшимся напрямую Крониду, издававшему «Вести из СССР» (жена его работала на «Свободе»).

Это продлилось год, потом Ивана посадили, потом «Бюллетень В» уже в других условиях редактировал Володя Тольц. Внося в «Бюллетень» необходимые, как мне казалось, с журналистской точки зрения изменения, я сделал макет обложки с титулом и эпиграфом: «Ибо не ведают, что творят». Ввел в каждый номер регулярные разделы и оглавление «Бюллетеня», а также жесткую периодичность издания — раз в десять дней. Но важнее было другое. Я создал довольно примитивную, но вполне работавшую конспиративную структуру. Были совершенно очевидны по меньшей мере две вещи. С одной стороны, во враждебной среде нас заведомо посадят, с другой — нужно, чтобы мы продержались как можно дольше, а посадили из нас как можно меньшее число людей, так как других источников информации из СССР об СССР не было.

И действительно, в «Бюллетене В» никто, кроме меня, арестован не был, хотя они знали почти всех — слежка работала, — но никаких доказательств у КГБ не было. Елена Георгиевна все это знала — она отсылала «Бюллетень В» за границу через знакомых журналистов и дипломатов, например через Николая Милетича. Правда, это был не единственный канал. Часто передавать бюллетень за границу удавалось Асе Лащивер, у которой была приятельница во французском посольстве. Бывали и другие удачи с постоянно дублируемой отправкой. И конечно, Елена Георгиевна знала, что я редактирую «Бюллетень», — из передававшего ей Федей Кизеловым для отправки и для их собственного архива номера. Но сам я никогда с ней не виделся, как и ни с кем другим в диссидентском мире — это входило в мою нехитрую систему конспирации.

У Елены Кулинской был бывший муж Володя, у которого никогда не было никаких конфликтов с КГБ и с которым Лена разошлась до того, как у нее появились эти конфликты. Он был замечательный, абсолютно порядочный и приличный человек. Володя объезжал всех, кто собирал материалы: Кирюшу Попова, Асю Лащивер, Лену, Таню Трусову, Федю Кизелова, если была нужда — еще кого-нибудь, собирал у них материалы и с ними один раз в десять дней, как турист, которого невозможно было отследить, приезжал ко мне в Боровск. А внимание ко мне, поскольку вел я себя тихо, не было таким, чтобы устанавливать слежку за каждым редким гостем. Меня, в свою очередь, выпускали из Боровска только на три дня в месяц, чтобы повидаться с женой, детьми, матерью, — я был под надзором, мне нужно было получать разрешение в милиции, отмечаться, когда я приезжал в Москву, отмечаться, когда уезжал. И если бы я в эти легко контролируемые три дня с кем-то постоянно виделся — это было бы сразу заметно. Иногда в Москве за мной устанавливали слежку, но она ничего не давала.

Поэтому все материалы я получал только от Володи в Боровске, но, конечно, это был совершенно хаотичный набор записок, сведений из лагерей и тюрем, а иногда документов, присылаемых или написанных разными людьми из разных мест Советского Союза. Собиралось до 50 машинописных страниц. Я их редактировал, делил по разделам, перепечатывал на своей маленькой новой, специально купленной и, соответственно, в КГБ не зарегистрированной, пишущей машинке. А километрах в пятнадцати от Боровска находился какой-то биологический институт, и там работал парень, который тоже раз в десять дней приходил ко мне, получал мой экземпляр и отдавал мне перепечатанные им десять экземпляров предыдущего выпуска. Он не встречал никого другого, не видел никаких материалов (Федя Кизелов сделал мне схрон, который гэбисты так и не нашли), он только перепечатывал семь или десять экземпляров на хорошей машинке и приносил их мне. Раз в десять дней шесть экземпляров у меня забирал Федя и два из них приносил Елене Георгиевне.

Сотрудникам КГБ он был хорошо известен. Когда меня арестовали, я месяца через два сам сказал, что редактирую «Бюллетень В», но только потому, что понял — вскоре следователи сами это сообразят и начнут меня изобличать. Мне хотелось лишить их этого удовольствия. А пока до них это не дошло, они даже пытались меня убедить, что я беру на себя вину Феди, очевидного для них, но ни разу не изобличенного сотрудника «Бюллетеня». Но у меня на столе при обыске они нашли незаконченную, написанную мной от руки вторую часть статьи редактора, а у переписчика — он перепечатывал предыдущий выпуск бюллетеня — первую часть этой моей статьи. Да к тому же за обещание сохранить за ним квартиру в институте он, конечно, рассказал следователям все, что знал, а знал, естественно, немного, но получал от меня готовый номер.

Только однажды случайно встретил у меня Федю Кизелова. Единственный раз, когда я решил прийти со всеми повидаться — ожидалось человек двадцать знакомых и незнакомых — мне уже не хотелось бесконечно отказываться, — был днем рождения Софьи Васильевны Каллистратовой. Она жила практически в общем дворе с Синявским, с предыдущей его квартирой в Скатертном, до того, как Марья Васильевна, разбогатев, купила новую. Но Софья Васильевна не знала, кто много лет был ее соседом. Я ей подарил очень редкую и красивую, с какими-то жучками, французскую фаянсовую тарелку XVIII века из Люнневиля. Софья Васильевна была в недоумении, что меня огорчило. Для меня свобода и культура были нераздельны. Это был очень трудный конец 1982 года. Против Софьи Васильевны уже было возбуждено уголовное дело по статье 1901 , и для роспуска Хельсинкской группы у Елены Георгиевны были две причины.

Одна из них заключалась в том, что несколько человек — например, Эдуард Лозанский — использовали Хельсинкскую группу для внедрения на Запад, будучи сотрудниками КГБ. Сначала они входили в Хельсинкскую группу, и с такой репутацией успешно выполняли на Западе задания Лубянки. Это было легко — ведь их «высылали как политических». Елена Георгиевна довольно быстро это поняла и прекратила прием новых членов. В результате в Московской Хельсинкской группе тогда, кроме Елены Георгиевны и Софьи Васильевны, оставался только профессор Наум Мейман, который далеко не все документы подписывал. И все же Хельсинкская группа продолжала выпускать обвинительные документы. Но теперь Елене Георгиевне внятно объяснили, что, если группа продолжит работать, Софья Васильевна будет арестована. Софья Васильевна сказала мне в день своего рождения: «Наверное, я умру в тюрьме».

В это время гоняли по дальневосточным этапам 70 или 80-летнюю украинскую правозащитницу Оксану Мешко. Софья Васильевна понимала, что в свои годы она не выживет. Елена Георгиевна пришла с опозданием, по обыкновению очень веселая, держа на вытянутых руках доску с пирогом. И на вопрос: «А с чем пирог?» — ответила: «С любовью». В «Бюллетене» обозначились свои проблемы. Я был категорически против того, что привычно хотела Ася Лащивер, — чтобы бюллетень размножался в Советском Союзе. Она была давним самиздатчиком, ей очень хотелось всем рассказать, что делается в СССР. Лена Кулинская была за то, чтобы сотрудничать с НТС. Я, в отличие от нее, занимался эмигрантской литературой и понимал, что в НТС половина сотрудников из КГБ, и было совершенно очевидно, чем это сотрудничество закончится. Лена меня послушала. Но Ася, по-моему, не очень. Я говорил ей: «Кто-то из тех, кому вы его дадите, в конечном итоге поможет выйти на вас, потом на меня — и не будет „Бюллетеня“. Сегодня наши материалы слышат по всем радиоканалам десятки, если не сотни тысяч людей, а вы можете дать трем-четырем знакомым, рискуя главным делом».

Мой арест, как и ожидалось, был результатом случайности. Формально я поехал в Калугу в контору газовых котельных (иначе я не имел права выехать из Боровска), но на самом деле к Диме Маркову, который переснимал наши бюллетени, и к дядюшке Богословского забрать у него номера «Континента». За Димой Марковым следили, но мне это не приходило в голову, и я это слишком поздно понял. Только выйдя от Димы, я увидел машину с антеннами — совершенно очевидно, слушали наши разговоры. Его окна выходили не на ту сторону, где был подъезд, а потому, входя к нему, машины я видеть не мог. Меня задержали на вокзале, чтобы проверить портфель. Сначала книги в портфеле никакого интереса у милиционера не вызвали. В милиции и прокуратуре я честно объяснил, что я библиофил, у меня в Калуге выдалось свободное время, зашел выпить пива, увидел на столике в пивной на нижней полке пачку каких-то книг, завернутых в газетку. Газетку я выбросил, а книжки положил в портфель — но пока еще не успел посмотреть, что там.

Все это не имело значения: они следили за мной по всей Калуге, а также раскололи дядюшку Александра Николаевича Богословского. Он только в суде все понял, когда я сказал, что в первый раз его вижу... Они-то ему внушили, что я признался, что получил у него книжки. Через четыре года начали освобождать из тюрем. Сперва было принято считать, что в число первых я попал благодаря Елене Георгиевне. Я действительно оказался в первой десятке из списка Андрея Дмитриевича Сахарова: людей лично ему знакомых, которых необходимо освободить в первую очередь. На самом деле с Андреем Дмитриевичем я знаком не был, а был знаком только с Еленой Георгиевной, которая, конечно, сказала ему, что я редактор «Бюллетеня В».

Как говорили дипломаты, меня освободил Рейган. И даже не Рейган, а корреспондент «New York Times» Билл Келлер, впоследствии главный редактор газеты. Он написал обо мне целый разворот, откуда Рейган узнал о моем существовании и упомянул меня в разговоре с Горбачёвым в Рейкьявике. К тому же я слегка поиграл с КГБ, запутал их своим поведением, что мне было не свойственно, а потому не очевидно для них. Я понял, что освобождать, конечно, будут, но меня — с учетом голодовок и карцеров — в последнюю очередь. Поэтому во время последней голодовки я начал писать какие-то статьи, якобы размышлял о публикациях в «Новом мире» — делал вид, что заинтересован в том, что мне предлагали еще летом, когда приезжал мой куратор из Москвы и говорил: вот ваши друзья теперь редакторы больших журналов...

А в Москве было только три человека из первых освобожденных. Но Юра Шиханович по личным причинам не хотел ни о чем вспоминать. Так за всех почему-то решила Софья Васильевна Каллистратова и, по-моему, неправильно — она говорила, что не нужно давать никаких интервью. Может быть, поэтому и Сергей Адамович Ковалев интервью не давал, а может быть, он не вызывал большого интереса — освобожден был все-таки из ссылки, а я — после статьи в «New York Times» и прямо из тюрьмы. У моей квартиры всегда стояло по десять машин.

Я говорил, что по официальным данным еще триста человек сидит по лагерям и тюрьмам, а на самом деле — гораздо больше. То же самое происходило и у Сахаровых — в этот раз они не согласились с мнением Софьи Васильевны. Говорили мы примерно одно и то же: необходимо немедленно выпустить всех политзаключенных. Но со временем выяснилось, что у меня было одно важное преимущество — ни у Елены Георгиевны, ни у Андрея Дмитриевича не сохранилось с доарестных диссидентских времен никакой рабочей структуры, а у меня оставался почти полностью уцелевший «Бюллетень В». И все мы понимали, что роль информации только возрастает, но информация должна быть другой, не только диссидентской — о правах человека, — но и экономической, политической... Было понимание, что нужно делать совсем новый журнал.

Я считал, что всем, кто уже на воле, нужно объединиться и издавать большой журнал, каким в информационном плане была «Хроника текущих событий», а в аналитическом — «Поиски и размышления», известные, к несчастью, только за рубежом. И я решил собрать большую редколлегию, чтобы в журнале были представлены разные точки зрения на многочисленные назревшие в СССР трудности. Позвал Лару Богораз, Сергея Ковалева, отца Глеба Якунина, Виктора Браиловского, Льва Тимофеева. Толя Щаранский уже был выслан, Иосиф Бегун еще не был освобожден. На первой встрече у меня дома все одобрили идею журнала и согласились в нем работать, выбрали название «Гласность». Решили встретиться через неделю для более конкретного разговора. Но через неделю отец Глеб сказал, что его вызвал митрополит Крутицкий и Коломенский Ювеналий и сказал, чтобы он не смел участвовать ни в какой «Гласности» — не скрывая, что это результат прослушки. Митрополита это не смущало. Браиловский сказал, что посовещался со «своими», и те ему сказали, что нечего еврею мешаться в русские дела.

Я заметил, что Толя Щаранский был одновременно и еврейским активистом, и членом Хельсинкской группы, но Браиловский ответил, что пример Щаранского считается у них негативным. Ковалев заявил, что «издание такого радикального журнала повредит Горбачёву в его борьбе с реакционными членами Политбюро». Богораз последовала за Ковалевым. Остался лишь Тимофеев, который был ни к чему — он проработал две недели моим заместителем и уехал отдыхать после одного года в лагере в это самое напряженное, решающее в Союзе время. Еще до этого я попросил Сахарова стать членом редколлегии, но Андрей Дмитриевич сразу мне сказал (а я не понимал тогда отношения к Андрею Дмитриевичу в мире), что если он станет членом редколлегии, все будут говорить, что это журнал Сахарова, а это не так. Но он пообещал участвовать в пресс-конференции по поводу первого номера и дать статью.

Вы также можете подписаться на мои страницы:
- в фейсбуке: https://www.facebook.com/podosokorskiy

- в твиттере: https://twitter.com/podosokorsky
- в контакте: http://vk.com/podosokorskiy
- в инстаграм: https://www.instagram.com/podosokorsky/
- в телеграм: http://telegram.me/podosokorsky
- в одноклассниках: https://ok.ru/podosokorsky

Tags: Глеб Якунин, Елена Боннэр, Иариэтта Шагинян, Лариса Богораз, Лев Тимофеев, Натан Щаранский, Перестройка, СССР, Сергей Бондарин, Сергей Григорьянц, Сергей Ковалев, Ювеналий (Поярков), диссиденты, книги
Subscribe

Posts from This Journal “Елена Боннэр” Tag

Buy for 100 tokens
Д.Г. Россетти. Дом Жизни. В 2 кн. + буклет (формат 70×90/16, объем 392 + 584 стр.). Желающие приобрести это издание могут обратиться непосредственно в издательство. Контакты издательства: ladomirbook@gmail.com; тел.: +7 499 7179833. Данте Габриэль Россетти (1828-1882) — выдающийся…
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 6 comments