Николай Подосокорский (philologist) wrote,
Николай Подосокорский
philologist

Category:

Твардовский - Залыгину: "В литературном деле едва ли не самое главное — разоблачение плохих книг"

Писатель Сергей Залыгин (1913-2000) о поэте Александре Твардовском (1910-1971) в 1973 году. Здесь текст приводится по изданию: Воспоминания об А. Твардовском. Сборник. - М.: Советский писатель, 1978.



БЕСЕДЫ..

Многие годы, будучи автором «Нового мира», я общался с Александром Трифоновичем Твардовским. Однако мои воспоминания не выстраиваются таким образом, чтобы создать у читателя более или менее общее представление о нем — мы ведь (за исключением двух-трех случаев) общались с ним только в стенах редакции и только, как принято нынче говорить, по одной линии: редактор — автор. И лишь во время последней болезни Александра Трифоновича я несколько раз навестил его на даче. В начале 1954 года я приехал в Москву, зашел в редакцию «Нового мира». Поговорили о том, о другом. Между прочим я рассказал Александру Трифоновичу об одном из своих студентов-заочников, очень интересном человеке, директоре МТС. Сидели мы на диване, в кабинете Александра Трифоновича, и вдруг он стукнул меня по колену.
— Значит, едете в эту самую МТС и пишете очерки об этом самом директоре. Листов шесть-семь, не меньше. А мы ставим этот очерк на открытие номера. Никто, кажется, до сих пор не открывал толстый журнал очерком. Интересно?

Я сказал, что дело это не такое уж простое вообще, а в частности вряд ли меня отпустят из института в разгар учебного года на месяц, а то и полтора.
— А это уже моя забота, я, а не вы, буду звонить в министерство, согласовывать вопрос.
Через несколько дней я снова зашел к Александру Трифоновичу. Он довольно сердито спросил:
— Вы что же, большой начальник, что ли? Ведь и в самом деле не отпускают вас. Говорят — учебный год и так далее!
— Нет, не большой! Заведую кафедрой, а надо мной еще декан и заместитель декана, директор и заместители директора, но тем не менее...
— Добьемся! Хотя дело, верно, не такое простое!

И на этот раз мы снова сидели на том же диване, беседовали, а в руках у меня была только что подаренная автором книжка «За далью — даль», первое издание первой части поэмы. Я сказал:
— Конечно, дело это трудное. Но оно легкое по сравнению с тем трудом, который вложен в такую вот книжечку.
— Ну, еще бы! — согласился Александр Трифонович.—
Ведь это мне куда надо было, чтобы написать ее? Действительно — в даль за далями! Ну, а тут? Тут же дело-то, кажется, рядом, рукой подать — снять трубку и позвонить в министерство! И пешком до самого министра тоже не более десяти минут. Но — не достанешь, трудно. После этого мы говорили еще о чем-то, а спустя минут пять Александр Трифонович неожиданно вернулся к мысли, которой был, видимо, занят все это время:
— Вы знаете, а ведь во всей литературе так!
— Как?
— Для литературы трудно все, что очень далеко, взглядом не достанешь, еще трудно все, что очень близко, вот тут, под самым сердцем. Самое же легкое и доступное для нее — не близко и не далеко, а средненько. Точно: есть такая максимально доступная литературная дистанция. И соответствующая ей траектория тоже есть, пальни не глядя — и все равно попадешь. Ну, а стрелки по этаким целям всегда найдутся, сомневаться не приходится.

В середине октября 1964 года я тяжело и неожиданно заболел и перед поступлением в больницу лежал в номере гостиницы «Украина». Заходили друзья, знакомые — проведывали. В номере было несколько человек, когда появился Твардовский. Встал в дверях, прислонился к косяку и спросил как бы сам у себя, ни к кому не обращаясь:

Сходится в хате моей
Больше и больше народу:
«Ну, расскажи поскорей,
Что ты слыхал про свободу».

— Борис! Внуши ему (это значит — мне), чтобы не болел!
— Да я уже внушал, говорил! — кивнул Полевой.
— Еще скажи! И вы тоже скажите, Павел Филиппович! (А это обращение к Нилину.)
Немного погодя все собрались уходить, и я сказал Александру Трифоновичу:
— И рад бы не болеть, но уговорами ведь не поможешь!
— Тут уговоры, голубчик, обязательно нужны! Если писателю долго не говорят и не внушают, чтобы он не болел, ему ничего другого не остается, как только болеть!

Имена и фамилии литературных героев для Александра Трифоновича были далеко не безразличны. У меня был такой герой — профессор Вершенков.
— Ну что вы, право, — сетовал Александр Трифонович, — да разве это можно?
— А что?
— Как это что?! Профессор Вершенков, почти Вершков, почти — вершок. Да я, кабы не был редактором, и читать-то про такого не стал бы — ведь все уже сказано о нем!
— А может, вершок тут ни при чем, может, это «вершинка» работает?
— Час от часу не легче! Да ведь не в поддавки же играем — назовите Вершининым! Вершина, а настоящая или нет, надо узнать, то есть надо прочитать и составить собственное мнение.

Долго спорили, звонили в типографию — не поздно ли еще изменить фамилию одного из персонажей? Типографии это дело, конечно, не улыбалось. Но в конце концов Вершинин стал-таки героем романа. Александр Трифонович придавал очень большое значение заглавиям произведений. Требования у него были здесь в общем-то те же, что и к литературе в целом: чтобы было не броско, не искусственно, а скромно и как можно более по существу дела.
— Заглавие не реклама, а самое произведение. Неона тут не нужно, не нужно думать, что кто-то будет читать стихи или роман в темноте глубокой ночи. Выдавать авторский замысел заглавием с самого начала тоже нельзя. От страницы к странице заглавие должно наполняться смыслом и значением, развиваться вместе с сюжетом. Простые слова заглавия под конец чтения должны наполняться смыслом, становиться мудрыми, и если это произойдет, их простота окажется сильнее и значительнее самого броского заголовка. И полюбятся они больше. Так называемые «крылатые слова» — антиподы заглавий, другое дело, что заглавие может стать когда-нибудь крылатым словом.
— Ну, а примеры?
— «Евгений Онегин», «Герой нашего времени», «Шинель», а, может быть... может быть, и «Василий Теркин».
— Но есть и другие, очень значительные уже с самого начала, философские: «Война и мир», «Отцы и дети», «Преступление и наказание»?
— Ну, если вы действительно ничуть не сомневаетесь в своих силах, если не боитесь с самого начала взять перед читателем обязательство рассказать ему о том, что такое война, а что такое мир, тогда другое дело. Все другое дело, что выше нашего суда.

Шел разговор об одной моей вещи.
— А концовка не слишком прямолинейна? — спросил Александр Трифонович.— Вам не кажется? Самые последние абзацы — два-три?
— Так ведь в этом логика произведения,— сказал я. — Оно все ведет к этому. Вот если не ведет, не соответствует, тогда худо!
— Видите ли, логика художественного произведения — это его костяк. Но одни только кости — это для анатомии, а для физиологии уже не годится. Логика художественного произведения должна предусматривать, как бы вам сказать, угол естественного рассеивания, что ли. Это — обязательно и не требует пояснений. Потому что если вы заявите, что выбили сто очков из ста возможных, это сразу вызовет подозрения: а не врет ли?
— А я вот читал на днях: какой-то чемпион по стрельбе выбил четыреста девяносто семь очков из пятисот возможных!
— Так то в тире, в искусственных условиях и ради спорта! А литература не тир и не спорт. Она живет в природных условиях, а больше ни в каких.

Говорили об одном авторе. Александр Трифонович заметил:
— А ведь это ужасно — распускать слюни около правды!
Должно было последовать какое-то продолжение этих слов, я стал его ждать.
А было оно таким:
— Ну вот, идет человек тысячу километров, чтобы где-то там, в конце пути, взять какой-то огонек. Ну, какой-то уголек, пусть будет так. Путь трудный — и вплавь ему приходится, и переправы, и перевалы, и мало ли что... Наконец-то достиг, протянул руку, ан — горячо! И — не взял! Ну, скажите, пожалуйста, кому какое теперь дело до того, что он этот путь проделал, а?
— Не сразу дело делается. Один прошел столько, сколько мог, а другой уже возьмет уголек!
— Но и я же об этом: не делай вида, что уголек у тебя в руке! Не обманывай, скажи честно: ногами пришел, а руками не взял — страшно! Но распускать слюни около самой правды, кривляться и делать вид, будто она у тебя в руках, и все это — чувствуя ее дыхание, ее взгляд на себе, уж не кого-то там обманывать, а ее — нет, это ужасно!

Может быть, это и странно, но я не могу сказать, много ли Александр Трифонович помнил стихов, своих и других поэтов. Зато что касается прозы, он удивлял меня необыкновенно.
— Значит, тут у вас о том, как шумит лес, да? Слышу, правда, слышу я, как шумит ваш алтайский кедрач. А вот послушайте-ка как это происходит у Мельникова-Печерского. Короленко — это вы, наверное, помните, а Печерского, подозреваю, что не очень, да? Ну вот...
Александр Трифонович прикрывает глаза, кладет руки на стол и медленно начинает говорить текст. Одну минуту, другую...
— Неужели все вот так и помните, Александр Трифонович?
— Все не все, а что читал недавно и с наслаждением, то помню...

Каюсь, я потом забегал в библиотеку, проверял — так ли? Все было так. Во всяком случае, я не обнаруживал заметных для себя отступлений от текста. Как-то я заметил:
— И что это вы, Александр Трифонович, все ругаете и ругаете в журналах одних и тех же авторов? Раз, другой — это куда ни шло, ну, а сколько же можно, не без конца же?!
И тут же я понял, что разговор будет серьезным и сердитым.
— Надо! Обязательно надо! — начал этот разговор Твардовский. — Плохие книги не потому плохи, что они плохие, это бы полбеды: они — живучие. Рано или поздно они сойдут со сцены, время их разоблачит, но слишком рано этого не бывает почти никогда, а слишком поздно — почти всегда! И эти книги живут, процветают, приносят гешефты, премии, дачи и огромный вред. Мы отчетливо сознаем, как возвышает человека хорошая книга, но как роняет его плохая — не сознаем почти никак! Кроме того, о них очень трудно писать. О хороших и пишется с легким сердцем, просто и коротко... Ну, например, о Бунине... Об Ахматовой. Они ведь потому еще и хороши, что ясны и отчетливы. Безупречное безупречно само по себе и не требует длинных доказательств. Вы заметили, что положительные рецензии всегда короче отрицательных? Плохая книга стремится снизить до своего уровня даже очень хорошего критика, и вот критик барахтается в этом плохом, а иной раз пускает пузыри. И в литературном деле едва ли не самое главное — разоблачение плохих книг.

— Главное-то, наверное, все-таки создание хороших книг?
— Я говорю не о литературном творчестве, а о литературном деле! Так вот, главная задача Союза писателей и его Секретариата — всячески препятствовать появлению и жизни плохих книг. А я тоже секретарь Правления СП СССР!
— М-да...
— А что? В этом-то все и дело: секретари заседают, принимают и посещают, на писательскую работу у них остается десятая часть того, чем располагает не очень секретарь или совсем не секретарь. А когда их книги становятся рядом и книга секретаря оказывается лучше, это значит, что секретарь в десять раз талантливее своего товарища. Так? Так! Только этот расчет мы не принимаем в расчет. Беда!

О книгах, которые Александр Трифонович считал плохими, он говорил сердито и очень сердито. Помню несколько его отзывов.
— Прочитал. Ну, этот, с позволения сказать, роман, с позволения сказать, писателя Н.
— Ну, и как?
— Азартный бокс. Очень азартный, боевой бокс, но только — женский.
— Писатель Н., вы спрашиваете? Четырехглазка! И романы пишет тоже четырехглазые.
— А это как понять?
— Четырехглазку-то? Рыба такая. Недавно прочитал: обитает на большой глубине и пользуется там одной парой глаз. Но кормится в верхних слоях; как только у нее появляется аппетит — она туда. А там пользуется уже другой глазной парой. Распространена, как мне кажется, не только в океанских водах.

Бывали у Твардовского и уступки. Во всяком случае, одну уступку я наблюдал. Говорили о поэте, довольно известном, и я высказался в том смысле, что поэт посредственный. Александр Трифонович подошел ко мне, нагнулся к самому уху:
— Так ведь — старый! Как бы был молодой, я бы с него три шкуры спустил. И устно, и письменно. Но поймите — старый же!

Несколько слов о Твардовском-редакторе, о том, как с этим редактором у меня возникли отношения, какими они были на протяжении почти двадцати лет. Впервые я послал свою рукопись — небольшой рассказ — в редакцию «Нового мира» из Омска летом 1952 года. Послал «просто так», никого в редакции не зная, ни к кому персонально не обращаясь. Через пять дней я получил телеграмму: «Рассказ печатаем ближайшем номере тчк фразу «на берегу реки» меняем «на берегу Иртыша» тчк шлите новые рассказы приветом Твардовский».

После мне рассказывали (Сергей Сергеевич Смирнов, который был тогда заместителем главного редактора), что рассказ «Трифоновичу» понравился, но только он был огорчен одним обстоятельством — тем, что я оказался уже в ту пору членом Союза писателей. А ему очень хотелось «открыть» совершенно заново совершенно никому не известного автора. Должен еще сказать, что рассказик-то мой был в общем слабенький и спустя лет семь я бы такой вряд ли стал писать, а Твардовский — печатать. Его требования к журналу и к литературе в целом возрастали с каждым годом. Но тогда, получив такую телеграмму, я был, конечно, обрадован, хотя у меня и мысли не появилось о том, что отныне я буду постоянным автором «Нового мира». Я вообще в ту пору не задумывался над перспективами такого рода, поскольку считал себя инженером, научным работником, а писателем — разве только в выходные дни.

Однако разговор сейчас не об этом, а о том, что фраза «на берегу реки меняем на берегу Иртыша» стала на все последующие годы как бы символической для наших отношений редактора и автора. Любое изменение текста, которое делала редакция в моих рукописях, обязательно согласовывалось со мною, и позже, когда мне пришлось издавать книги, я был очень удивлен тем, что это не общее правило и что кто-то, кроме меня самого, пытается присвоить право врываться в мой текст. По большей части мне удавалось приезжать в редакцию со своими новыми рукописями, если же что-то мешало поездке, нельзя было получить хотя бы несколько дней в институте, тогда из редакции ко мне приезжал В.Г. Закс. И в том, и в другом случаях наша работа обычно продолжалась не более трех-четырех дней и речь шла прежде всего о возможных сокращениях.

Это не то чтобы правило шло от Александра Трифоновича.
— Вы подумайте, поищите, пожалуйста: вдруг да можно что-то такое сократить? А вы пропустите такую возможность! Нельзя же!
— Стараюсь, Александр Трифонович, думаю!
— Вы мне зубы-то не заговаривайте, а сокращайте! Старайтесь!
И ведь действительно: начнешь стараться, обдумывать и видишь — из трех глав можно сделать две, а из четырех три, а при этом какая-то часть текста сокращается, уходит. Уходит не механически, чем-то надо его заменить, каким-то новым текстом, но уже гораздо более компактным. Оглядываясь назад, я не жалею о сокращениях, которые были в свое время сделаны в разных вещах, кроме разве одного: не напрасно ли я исключил одну главу из рукописи романа «Соленая Падь»?

Но тут потерь, по крайней мере безвозвратных, нет: взял да и включил какой-то текст в одно из переизданий, это можно сделать после долгих размышлений, без всякой спешки, а вот под горячую руку, при первой журнальной публикации, все-то тебе кажется хорошим, необходимым, а это вовсе не так, и что-то лишнее угрожает засорить вещь. Помню такой случай. Восьмой номер «Нового мира» за 1954 год действительно, как и намечал еще зимой Александр Трифонович, открывался моими очерками «Весной нынешнего года», которые я написал, почти полтора месяца прожив у директора одной сибирской МТС.

Александр Трифонович в августе покидал пост главного редактора. Он позвонил мне в гостиницу:
— Номер с вашими очерками мною подписан к печати, но я уже не редактор. Но все равно нам надо встретиться: хочу убедить вас в одном порядочном сокращении, необходимом, поверьте мне!
Встретились в редакции вечером, никого уже не было, редакционное помещение ремонтировалось, мы сидели в прихожей, кругом стояли ведра с известью, щетки, на столе лежала чья-то рабочая роба. На душе у Александра Трифоновича было тяжело, он был неприветлив, какие уж тут приветствия, и начал, как говорится в таких случаях, с места в карьер:
— Вы перепутали две линии, одна — о посевной, о вывозке на поля навоза, а другая — интимная, чуть ли не любовная. Да разве это можно? Надо убрать немедленно вторую. Соглашайтесь, пока не поздно, а то потом уже поздно будет, когда номер выйдет в свет.

Я совершенно не был подготовлен к этому предложению, очерки были ведь одобрены в редакции безоговорочно всеми и Александром Трифоновичем тоже. Я напомнил ему об этом, он сказал:
— А, да не все ли равно, как и почему произошла ошибка! Важно ее исправить, пока есть время. Пока еще можно. Я не дал окончательного ответа и договорились так: прямо из редакции я ехал на вокзал, затем в Сибирь и вот дорогой должен был принять решение и сообщить о нем телеграммой. Всю ночь, лежа в вагоне на полке, размышлял я на этот счет, вспоминал эту встречу и этот разговор, а потом сообщил не то из Кирова, не то из Перми, не помню сейчас, что главу такую-то надо исключить.

И действительно, когда номер вышел и я взял в руки печатный текст своих очерков, я еще раз убедился в том, от какой ошибки предостерег меня Александр Трифонович. Была у Твардовского-редактора и еще одна особенность или манера, не знаю, как это назвать. Привозишь в журнал рукопись, он знакомится с ней и спрашивает:
— Ну? И кого бы вы хотели иметь редактором этой вещи?
— Наверное, неудобно вот так выбирать, Александр Трифонович. Есть же отдел прозы, ему и карты в руки...
— Ну, а если представим себе, что в этом нет никакого неудобства?
— Да я бы хотел вот такого-то... Но ведь он у вас в должности — ответсекретарь. Или замредактора?
— Освободим! На несколько дней освободим от всех других обязанностей — работайте вместе. Раз вам так хочется, и дело пойдет лучше, к взаимному удовольствию. И — пониманию! Конечно, каждый из авторов «Нового мира» имеет свой собственный опыт сотрудничества с ним, мой опыт был вот таким.

Еще должен сказать, что никогда я не испытывал в «Новом мире» всего того, что называется «волынкой», «резиной», чем-то еще в том же роде. Рукописи, которые я представлял, обсуждались в редколлегии самое большее дней через десять. И чтобы намеченная встреча не состоялась, такого не помню. Если и не было «главного», так он звонил по телефону либо сообщал свое мнение и свои замечания через заместителя, а позже всегда находил случай и еще развить их уже в личной беседе. Был даже такой случай. Я прямо с вокзала привез в редакцию рукопись романа «Соленая Падь» в четырех экземплярах. Объем ее был двадцать пять листов. Четыре дня спустя редколлегия почти в полном рабочем составе обсуждала роман — все его за это время прочли.

А это уже другое дело, что после того, как рукопись была принята, одобрена и сдана в секретариат, время до выхода ее в свет тянулось и тянулось. Одна моя рукопись лежала вот таким образом без движения восемь месяцев. Александр Трифонович звонил мне в Новосибирск:
— Вы не волнуйтесь, пожалуйста, вещь пойдет!
А мне казалось, что Александр Трифонович волновался при этом гораздо больше, чем я. Я ему так и говорил. Он соглашался:
— Правильно! Вы-то свое авторское дело сделали, а я свое редакторское еще нет! Небось пишете новую вещь?
— Пишу и весь в ней. Вот и не беспокоюсь о том, что уже лежит на вашем столе,— некогда!
— До чего же счастливый народ эти самые авторы, написали — и гора с плеч!

1973

Вы также можете подписаться на мои страницы:
- в фейсбуке: https://www.facebook.com/podosokorskiy

- в твиттере: https://twitter.com/podosokorsky
- в контакте: http://vk.com/podosokorskiy
- в инстаграм: https://www.instagram.com/podosokorsky/
- в телеграм: http://telegram.me/podosokorsky
- в одноклассниках: https://ok.ru/podosokorsky

Tags: Новый мир, Сергей Залыгин, Твардовский, критика, литература, редактирование
Subscribe

Posts from This Journal “Твардовский” Tag

promo philologist июнь 19, 15:59 3
Buy for 100 tokens
С разрешения издательства "Кучково поле" публикую фрагмент из книги: Берхгольц Ф.В. Дневник камер-юнкера Фридриха Вильгельма Берхгольца. 1721–1726 / вступ. ст. И.В. Курукина; коммент. К.А. Залесского, В.Е. Климанова, И.В. Курукина. — М.: Кучково поле; Ретроспектива, 2018.…
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 1 comment