Николай Подосокорский (philologist) wrote,
Николай Подосокорский
philologist

Categories:

Ольга Майорова. Политический подтекст споров вокруг празднования тысячелетия России в 1862 году

Текст приводится по изданию: Ольга Майорова. Политический подтекст споров вокруг празднования тысячелетия России // Тыняновский сборник. Вып. 11: Девятые Тыняновские чтения. Исследования. Материалы. — М.: ОГИ, 2002. — 992 с.



Политический подтекст споров вокруг празднования тысячелетия России

В сентябре 1862 г. в Новгороде Великом пышно праздновалось тысячелетие России: власть отмечала легендарное событие — призвание варягов в славянские земли. Приглашение князя Рюрика с братьями и дружиной официально признавалось датой рождения российской государственности, началом самодержавного правления на Руси. Освящение памятника тысячелетию, репрезентировавшего российскую историю как цепь триумфальных побед и успешных преобразований, осуществленных верховной властью (автор проекта — художник М.О. Микешин), а также целый ряд торжественных церемоний (встреча царя в Новгороде, литургия в Софийском соборе, коленопреклоненное молебствие на Софийской площади новгородского Кремля, парад гвардии) — все это служило символическим подтверждением неколебимости самодержавия.

Праздник, разыгрывавший основание монархии (Майорова 2000}, должен был продемонстрировать, с одной стороны, твердость власти, ее верность имперскому нарративу русской истории, с другой стороны — гибкость самодержавия, его способность править страной и в кардинально изменившейся, благодаря начатым реформам, обстановке. Стремясь приспособить традиционную политическую систему к новой — либеральной — эпохе, Александр II воспользовался легендарной годовщиной и превратил праздник в зримое свидетельство обновленной идеологии самодержавия: опираясь на легенду о добровольном призвании варягов, на мифологию «полюбовной сделки» власти с народом, организаторы торжества приглашали общество, переживавшее глубинную ломку в годы реформ, — прежде всего, образованные его слои — к примирению и сотрудничеству с правительством.

Однако общество, усилиями разных своих представителей — журналистов, студентов, профессуры, столичного дворянства и провинциальных помещиков — отклонило это приглашение, демонстрируя неприятие новгородского торжества. Прежде всего, в ничтожном числе была представлена в Новгороде культурная элита. Как деликатно выразился анонимный сотрудник «Московских ведомостей», на празднике «чувствовался недостаток» «в так называемой образованной публике» (Z. Новгородские письма // Мвед. 1862. 13 сент. № 200). Хотя в газетах регулярно печаталась информация об удобных маршрутах до Новгорода, расписании поездов и пароходов, ценах на квартиры и провизию, приехали на торжество главным образом те, чье присутствие предполагалось церемониалом: императорская свита, сводные батальоны гвардии, придворная певческая капелла, служащие по выборам из Новгородской и соседних губерний.

Официальный характер торжества манифестировался господством форменной одежды: «Мундиры в эти дни играли главную роль. Кажется, трудно было встретить человека не в мундире», даже служащие по выборам купцы и крестьяне «не снимали с плеч своих шитых кафтанов» или ходили «просто с медалями» {Эвальд 1862, No 212). Город был наполнен «гвардейскими офицерами, солдатами, мировыми посредниками с медалями на широких цепях», «придворными лакеями в мундирах или красных шинелях» {ОЗ. 1862. № 9, паг. II, 154). Однако при всем наружном блеске праздника его подготовка разворачивалась на столь мрачном фоне, что министр внутренних дел П.А. Валуев счел необходимым заранее послать в Новгород Д.Н. Толстого, директора Департамента полиции, чтобы предотвратить возможные неприятности и подготовить почву для подобающей встречи царя.

Правительство опасалось не просто оппозиционных жестов, но серьезных эксцессов: «В Петербурге носились в это время странные слухи о том, что будто бы под памятник сделан подкоп, и он будет взорван в самую минуту открытия» {Эвальд 1895, 78). Когда за несколько дней до праздника Валуев узнал о случае пожара в Новгороде, это известие вызвало у него тревожные подозрения: «Если поджог, неладно» {Валуев 1961, I, 188). Настороженность министра объяснялась свежими еще впечатлениями от катастрофических семидневных пожаров в Петербурге в мае 1862 г. Память о них вкупе с другими грозными обстоятельствами того времени — слухами о готовящихся покушениях на царя {Там же, 156, 159, 168, 173, 181), всеподданнейшими адресами дворянских собраний разных губерний (адреса выражали недовольство правительственной политикой и требовали созыва выборных «всей земли русской»), повсеместным распространением революционных прокламаций, студенческими волнениями, наконец, совершенными подряд покушениями на сменивших один другого наместников в Царстве Польском (сначала на графа А.Н. Лидерса, затем на великого князя Константина Николаевича) — все это заставило самого Александра II проявлять повышенную осторожность.

Летом 1862 г., когда у великого князя Константина Николаевича родился в Варшаве сын Вячеслав, царь отправил на крестины великого князя Александра Александровича, объясняя при этом брату: «Как бы мне ни хотелось послать к вам Никсу (т.е. наследника Николая Александровича. — О.М.), но при теперешних обстоятельствах вы поймете, что я не могу на это решиться» {ДиД. 1920. Кн. 1. 136). Накануне отъезда в Новгород Александр II вновь писал Константину, не скрывая опасений и тревожных настроений по поводу предстоящего торжества: «8-го числа все ограничится церковною церемониею для освящения памятника и парадом войск, там собранных <...> Милостей и никаких вообще объявлений не будет. Надеюсь на милосердие Божие, что день этот, несмотря на все мрачные предсказания, пройдет благополучно» {ДиД, 1922. Кн. 3. 79).

Надежды Александра II оправдались. Единственную известную нам попытку оппозиции продемонстрировать в Новгороде недовольство удалось предотвратить. Буквально накануне торжества новгородские помещики приняли общее решение бойкотировать праздник: не подавать царю адреса и не устраивать бала, хотя и то, и другое предполагалось церемониалом. Описывая встречу парохода с царем в Новгороде, Д.Н. Толстой отметил странную одежду местных помещиков: хотя на пристани «все были в мундирах», дворяне остались «верны, по-видимому, одушевлявшему их еще накануне чувству; по крайней мере многие сверх мундиров были задрапированы фантастическими плащами и вместо форменных шляп имели на головах какие-то диковинные шапки.

Их телодвижения, позы, словом все выражало людей недовольных и как бы сознающих свою самостоятельность...» {Толстой 1885, 57). Иронический тон мемуариста объяснялся тем, что переворот в настроении оппозиционеров совершился необыкновенно быстро: вызывающие позы и недовольные выражения лиц по мере приближения царского парохода преображались, поддаваясь общему чувству восторга и умиления. На следующий день новгородские дворяне дали «великолепный» бал, а затем поднесли царю адрес, «дышащий самыми верноподданническими чувствами» {там же). Фрондерство обернулась комедийным переодеванием, нелепым и быстро элиминированным жестом, нисколько не изменившим, даже, напротив, подчеркнувшим природу торжества, призванного символизировать любовное единение власти с народом.

Однако, если в рамках ритуального праздничного пространства оппозиционную волну удалось погасить, то за пределами Новгорода — в Москве, отчасти в Петербурге, но главное, на страницах прессы — торжество либо игнорировалось, либо отмечалось подчеркнуто формально. В Москве митрополит Филарет отслужил молебен, но ни крестного хода, ни народных увеселений, ни иллюминации не устраивали. В русской церкви в Париже, по свидетельству А.В. Никитенко, который находился тогда во Франции и пришел отпраздновать этот день с соотечественниками, к его удивлению, было мало русских, и никто и не думал отмечать тысячелетие; только члены посольства были в парадной форме (Никитенко, II, 291).

Помимо Новгорода лишь в Петербурге (по распоряжению царя) были устроены народные гуляния, иллюминация, выстрелы из пушек Петропавловской крепости, бесплатные театральные спектакли. Но и в Петербурге фрондерские настроения давали себя знать. Содержатель увеселительного сада Излер в самый день праздника, когда столице предписывалось веселиться, «задал своим посетителям», как сообщал корреспондент «Северной пчелы», «“сиамский карнавал” <...>, изображающий торжественный въезд сиамского короля в свою столицу» на ученом слоне (Петербургское обозрение // Спч. 1862. 11 сент. № 244), — явная пародия на въезд царя в Новгород, подробно освещавшийся в эти дни во всех газетах.

Что же касается прессы, то в периодике 1862 г. официальная юбилейная риторика покрывалась ровным гулом недовольства, насмешки и издевки. Памятник тысячелетию стал фокусом негативных эмоций, удобной точкой приложения антиправительственных настроений. Иллюстрацией сказанному может служить короткий эпизод из «Бесов» Достоевского — романа, появившегося в печати почти через десять лет после новгородского торжества. Напомню, что на литературном утре в пользу недостаточных гувернанток Н-ской губернии после писателя Кармазинова (карикатура на Тургенева) и Степана Трофимовича Верховенского, нещадно освистанных аудиторией, на сцену прорвался третий чтец, почти маньяк, который «всё махал кулаком за кулисами», а на сцену выбежал «с широкой торжествующей улыбкой, полной безмерной самоуверенности». В его короткой речи, с восторгом принятой аудиторией, Россия, по словам хроникера, «всенародно и публично бесчестилась», а памятник тысячелетию представал венцом национального абсурда: «...в Новгороде, напротив древней и бесполезной Софии, — кричал маньяк, — торжественно воздвигнут бронзовый колоссальный шар на память тысячелетию уже минувшего беспорядка и бестолковщины» (Достоевский, X, 374—375).

Можно приводить множество примеров из прессы тех лет, которые кажутся непосредственным объектом пародии Достоевского, синтезировавшего разлитый в оппозиционных изданиях издевательский тон отзывов о памятнике. Писатель воспроизвел расхожую логику дискредитации новгородского торжества. Его «маньяк» не просто игнорирует аллегорический смысл памятника, но трансформирует символ державы в пустой знак — торжество «бестолковщины», помпезный и бессмысленный «бронзовый колоссальный шар». Сходной стратегии придерживался фельетонист «Отечественных записок». За несколько месяцев до новгородского торжества в журнале появился фельетон, автор которого самым беспечным тоном рассказывал о впечатлениях дня и вдруг, будто «простодушно» забываясь в своей болтовне, обращался к читателям с неожиданной просьбой: «Не забудьте поставить мне памятник на месте моего рождения, именно в Мышгороде. Памятник этот должен иметь форму колокольчика в ознаменование того, что я всю свою жизнь ничего не делал, как только звонил языком. Наверху этого колокольчика поставьте, пожалуй, крест и подле него плачущую деву, изображающую скорбь всей России о потере такого прекрасного человека, как я. Крест будет опираться на полушарие, служащее символом того, что я облагодетельствовал полмира» (Все или ничего // ОЗ. 1862. № 2. 52).

Весь этот пассаж — откровенная насмешка над многозначностью памятника тысячелетию. Дело в том, что Микешин придал огромному монументу форму колокола, символизировавшего одновременно и державные традиции, и новгородскую «вечевую» вольницу. Этот емкий торжественный образ играючи подменяется в фельетоне легким «колокольчиком» — символом пустозвонства. Земной шар, «аллегорически означающий державу» (Отто, Куприянов, II), — центральный элемент памятника — под пером фельетониста стал знаком амбициозной самооценки безымянного «благодетеля человечества», каковым и рекомендует себя сотрудник «Отечественных записок». Наконец, осмеяна в фельетоне и верхняя часть памятника, где рядом с крестом и ангелом изображена коленопреклоненная «царственная жена», придерживающая щит с двуглавым орлом. Эта «аллегория православной России» (там же) уподоблена в фельетоне надгробию — «плачущей деве, изображающей скорбь».

Могильные ассоциации широко эксплуатировались в «антипраздничной» риторике. Более того, они тревожно приходили на ум самим организаторам торжества. Почти за пол года до открытия новгородского памятника, после заседания комитета «у министра двора для совещаний о празднестве тысячелетия России», Валуев опасливо заметил: «Какое-то предчувствие говорит мне, что лития и панихида, входящие в церемониал, в него войдут недаром6. Вообще несчастная мысль ставить памятник живым. Россия еще жива. Будет ли жить после тысячелетия та же самая Россия, которую мы ныне чтим своею матерью?» (Валуев, I, 158).

Представить новгородское торжество в траурном свете, разглядеть в памятнике славы очертания надгробного монумента, превратить юбилей в похороны — эта стратегия радикальной и либеральной журналистики (кошмаром отозвавшаяся в дневнике Валуева) подразумевала отрицание имперской государственности как тупикового пути русской истории. Оппозиция видела в новгородском торжестве символ конца той самодержавной России, которую власть стремилась оправдать и приподнять на празднике тысячелетия. Неудивительно, что памятник и праздник заняли особое — эмблематическое — место в общественном сознании эпохи. То ритуальное и вербальное юбилейное пространство, в рамках которого утверждалась мифология самодержавия, оказалось мощным генератором «антипраздничного» дискурса, сводившегося к десакрализации и демифологизации власти, а следовательно, и к попытке утвердить на отвоеванном пространстве собственную риторику и собственную систему ценностей.

В качестве иллюстрации этой стратегии ниспровержения официальной праздничной риторики можно указать на выступление профессора С.-Петербургского университета П.В. Павлова на вечере в пользу Литературного фонда в феврале 1862 г. Оно послужило, как давно отмечено исследователями Достоевского, прообразом приведенного эпизода из «Бесов». В программе вечера анонсировалось авторское чтение посвященной тысячелетию статьи Павлова, уже опубликованной к тому времени в академическом «Месяцеслове». Автор, однако, значительно отклонился от печатного текста и произнес импровизированную речь, запомнившуюся современникам, благодаря оглушительному резонансу, ею вызванному: Павлов немедленно был подвергнут аресту и административной высылке. Интересно, что, подобно хроникеру из «Бесов», свидетели этого события обращали особое внимание на жестикуляцию чтеца не в меньшей мере, чем на суть его речи.

На взгляд стороннего человека, оказавшегося на вечере почти случайно (студента Петербургской семинарии, сына протоиерея И.И. Базарова), поведение Павлова выглядело болезненной экзальтацией:

...он вскочил, замахал руками и с сжатыми кулаками закричал громким голосом, делая сильное ударение на подчеркнутых словах: «Не прельщайтесь блестящею мишурою побед и триумфов. Наше Отечество находится в самом жалком положении!» Тут его прервали самые неистовые рукоплескания и самые бешеные браво. Когда наконец буря утихла, он продолжал с тем же остервенением: «Манифест 19 февраля разделил наше настоящее от прошлого бездонною пропастью. Наши администраторы находятся теперь на скользкой стезе, и каждый попятный шаг может низвергнуть их стремглав в эту страшную пропасть, каждый попятный шаг может навлечь на Отечество наше ужасное несчастие. Единственное средство избегнуть этого — сближение с народом» <...> вся последняя часть его речи была ежесекундно прерываема криками и рукоплесканиями, а по окончании ее он был несколько раз вызываем (PC. 1901. № 8. 252—253).

В изложении П. И. Мельникова, описавшего накаленную атмосферу вечера под свежим впечатлением от услышанного, речь Павлова также предстает непримиримым отрицанием имперской России: «Павлов читал <...> что у нас анархия, что мы на краю бездны, что слепые вожди сами свалятся туда и всю Россию свалят, если не узнаем народа и не сольемся с ним. Рукоплескание страшное, вызывают Павлова. Он вышел, дал знак к молчанию и сказал: “Имеяй уши слышати да слышит”» (Барсуков, XIX, 105). Эта последняя фраза, не раз повторенная, по свидетельству ряда мемуаристов, — чисто декламационный жест, с особым восторгом принятый аудиторией. Речь Павлова — зеркальное отражение официальной юбилейной риторики. Если в точке высочайшего напряжения — в трактовке проводившихся реформ — власть исходила из концепции единства и преемственности державного нарратива, больше всего опасаясь представить историю прерванной в этой точке, то Павлов трактовал реформы как зону фатального разрыва: 19 февраля отделило прошлое от настоящего «бездонной пропастью». Там, где власть рисовала ясную и заманчивую перспективу — блестящее будущее обновленного реформами общества и освобожденного народа, Павлов видел «скользкую стезю» и предрекал «ужасные несчастия».

И наконец, Павлов выбивал у официальной риторики точку опоры — народ, неотъемлемый элемент мифологии «полюбовной сделки»: «Россию свалят, если не узнаем народа и не сольемся с ним». Достоевский воспроизвел выступление Павлова в общем абрисе, опустив (возможно, сознательно, чтобы не компрометировать близкую ему самому идею) позитивную часть его речи — призыв слиться с народом. Именно этот призыв явился основным элементом «антипраздничной» стратегии, объединившим разные оппозиционные силы общества. Праздник тысячелетия России являл собой попытку связать общество и власть через легенду о добровольном призвании варягов и мифологию «полюбовной сделки». Стремление вместить общество в имперский нарратив вписывается в контекст той примирительной стратегии, которой следовало правительство в начале 1860-х годов. Но общество, как видим, отчаянно сопротивлялось, предпочитая похоронить имперский дискурс — объявить его исчерпанным. Чтобы дискредитировать имперское прошлое, критикам правительства важно было представить народ отчужденным от власти, а новгородский праздник преподнести как исключительно официальную затею, оставившую народ глубоко равнодушным.

В целом ряде «антипраздничных» выступлений утверждалось, что народ не понимал значения новгородского торжества. Эта мысль звучала даже в некоторых газетных отчетах — как непосредственное свидетельство зрителя: «Народ понимает тысячелетие только с арифметической стороны. Цифра 1000 ошеломляет и больше ничего» (Z. Новгородские письма // Мвед. 1862. 13 сент. № 200). Фельетонисты не упускали случая ехидно заметить, что народ видит в празднике лишь счастливую возможность получить барыши. Сотрудник «Отечественных записок» не без сарказма передавал фразу новгородского извозчика, заломившего седоку бешеную цену: «Мы этого времени столько ждали!» (ОЗ. 1862. № 9. 59). 8 сентября, когда проходило новгородское торжество, в газете «День» появилась статья А. Гильфердинга «Судьба прежних славянских государств», представлявшая собой развернутую попытку дискредитировать праздник как символ единения власти с народом: «У нас в России, где вообще мистицизм мало развит и цифре 1000 не приписывается чрезвычайного, таинственного смысла, публика, по всей вероятности, не придает особенного значения этому событию <...> народ же наш, мы полагаем, остается едва ли не равнодушным, когда ему говорят, что русскому государству минуло тысяча лет» (Д. 1862.8 сент. № 36).

Помимо публикации Гильфердинга, 8 сентября в «Дне» должна была появиться еще и передовая статья И. С. Аксакова, подвергнутая, однако, цензурному запрещению (Барсуков, XIX, 280)7. Как утверждал Аксаков, значение «официальной программы официального торжества» «едва ли доступно пониманию простонародной России. Она не ведает наших археологических вычислений, она непричастна западной юбилейной сантиментальности» (Аксаков, V, 3). Аксаков превратил свою статью в судебный процесс над «историческими прегрешениями прожитого тысячелетия» и в качестве главного свидетеля на этом процессе проходил, разумеется, народ — вечный индикатор истины. Если праздничная дата объявлялась чуждой народу, то памятник тысячелетию преподносился в качестве безвкусного новодела, идущего вразрез с историей. «Мне не раз приходило в голову, когда я бывал в новгородском Кремле, — писал П. Полевой в «Дне» незадолго до торжества, 26 августа, — что вместо пресловутого памятника тысячелетию России, едва ли не гораздо лучше было бы поддержать в целости старинные кремлевские стены и башни, живые памятники столетий, оградить их, кроме того, и от начальственного произвола, и от осквернения невежд. Не будет ли смешон этот памятник, новенький и красивенький, среди величаво важных стен, покрытых седым мохом веков? Не странно ли ставить памятник старине, — к развалинам и красноречивым остаткам которой мы так убийственно равнодушны?» (Полевой 1862, 11).

«Более чем странно...», — отвечала газета в кратком редакционном примечании (Д. 1862. 26 авг. № 33). С тех же позиций защиты народной точки зрения на страницах газеты «Наше время» была предпринята мощная атака на памятник со стороны Ф. И. Буслаева, который видел в нем лишь слабое подражание западному искусству или, если воспользоваться словами Аксакова, — монументальный эквивалент «западной юбилейной сантиментальности»: «...только тогда <...> гранит и бронза перестанут быть для народа мертвою массою, когда художник выразит свои идеи так, чтобы народ его понял». Между тем Микешин, утверждал Буслаев, не только нарушил каноны понятного народу искусства, не только «наложил чужое клеймо на родную старину», но и саму историю представил в чуждом народу истолковании, отказавшись, например, от изображения Ивана Грозного: «напрасно он не прислушался к голосу народа, который в своих былинах отдает первенство Ивану Грозному перед всеми московскими царями» (Буслаев 1886, 200).

Среди представленных на памятнике русских царей и великих князей Ивану Грозному действительно не нашлось места, что отражало примирительную стратегию власти, искавшей поддержки общества и демонстративно отказывавшейся от самоидентификации с жестоким правителем. Симптоматично, что в отрицании имперского дискурса сблизились представители разных общественных группировок. При всем глубинном различии исходных идеологических моделей, на которые опирались Павлов, Аксаков и Буслаев, при всем различии аудиторий, к которым они апеллировали, и той социальной ауры, которая окружала их выступления, в избранных ими риторических средствах дискредитации власти обнаруживаются важные точки соприкосновения. В качестве неизбывного греха или главного симптома болезни и Аксаков и Павлов фиксировали фальшь самовосхваления: «нынешний день Россия из собственных уст воздает себе хвалу и собственными руками ставит себе памятник славы в Великом Новегороде» (Аксаков, V, 3; ср. у Павлова: «блестящая мишура побед и триумфов»).

В качестве главного спасительного средства и мерила истины выступал народ, не поддавшийся никакой «исторической лжи» и «спасший для нас залог нашего будущего духовного возрождения»: «Постоянно знаменуя присутствие Бога в Истории <...> русский народ и теперь, как и в прежние времена, не стал бы ублажать себя горделивыми самовосхвалениями, легкомысленными славословиями и вообще превозноситься земною славою»; наша задача — вернуться к народу (Там же, 4; ср. у Павлова: «всю Россию свалят, если не узнаем народа и не сольемся с ним»). Однако в отличие от западнически настроенных критиков, строивших дискредитацию памятника на могильной метафорике и с помощью похоронных аналогий, оттеснявших имперский дискурс на периферию нового социального пространства, Аксаков развивал оппозицию профанное сакральное, за которой предполагалась особая модель общественного развития: «памятнику славы» он противопоставлял «храм» и «покаяние».

Народ, писал Аксаков, «не соорудил бы себе памятника, восхищая прежде времени приговор истории, а воздвиг бы храм Тому, кому принадлежит суд над временами и летами, и в этом храме покаяния принес бы всенародную исповедь всех своих исторических неправд и прегрешений». Всю русскую историю — в русле славянофильской традиции — Аксаков трактовал как трагический процесс разъединения «земли» и «государства», народной России и власти, и доводил это противопоставление до наглядной и эмблематической оппозиции: храм памятник. Преподнося возвращение в храм как приобщение к телу народа, как форму национального единения, Аксаков апеллировал к базовым мифологемам общественного сознания, конструируя особую, противостоящую имперскому нарративу, модель исторического развития. Комментарием к этой модели может служить ряд текстов 1860-х годов, в которых оппозиция храм - памятник развивалась в том же ключе, что и под пером Аксакова.

За месяц до празднования тысячелетия России в «С.-Петербургских ведомостях» была напечатана заметка, на первый взгляд, чисто информативного характера, получившая протяженный и довольно скучный заголовок «Новоустроенный собор в Нижнем Новгороде во имя святого благоверного великого князя Александра Невского, святой равноапостольной Марии Магдалины и святителя Николая Чудотворца». Однако именно по заглавию заметки легко можно было догадаться, что речь шла об августейшей семье. Храм посвящался небесным патронам Александра II, императрицы Марии Александровны и наследника престола цесаревича Николая Александровича, и возводился он в память об их посещении Нижнего Новгорода в 1859 г. Как вспоминал автор заметки, в дни визита августейшая семья продемонстрировала истинную набожность: «Народ видел, как венценосные особы преклонили колена в соборе» (СПбвед. 1862. 14 авг. № 176).

Горячая молитва на глазах народа и вместе с народом — нить, соединяющая царя с подданными, а его подданных друг с другом. Под впечатлением встречи с царской семьей жители города приняли решение строить собор, причем в строительство вносил свою лепту каждый — от богатого купца до полунищего извозчика: «Предложение русского человека было принято столь единодушно, что даже ярмарочные извозчики изъявили желание безвозмездно сделать насыпь с подвозкою материалов» (там же). Единодушный порыв народа вызывает умиление автора заметки и побуждает к обобщениям, где он развивает уже знакомую нам оппозицию памятник - храм (процитирую эту заметку по возможности полно, поскольку она не попадала в поле зрения исследователей):

Можно ли чрез сооружение одного лишь вещественного изображения достойно вознаградить человека, который во всю свою жизнь трудился для пользы общей и жертвовал собою, соорудив, по смерти его, статую или нечто вроде вавилонского столпа? На Западе, там другое дело: достаточно положить простой камень в землю, в воспоминание какого-нибудь события, и народ с благоговением будет чтить его. Русский же человек иначе на это смотрит. Воздвигните монумент; он пройдет, пожалуй, мимо, посмотрит, может быть и остановится, если есть время, а то и так пройдет. Спросите же его: «А как тебе нравится этот памятник?» — «Да, хорош», — ответит русский человек. — «А что бы ты сделал, как бы ты выразил свою признательность к заслугам великого человека или в воспоминание важного происшествия?» — «Я бы соорудил памятник, к которому бы не заросла уже дорожка травою, напротив того, вечно была бы покрыта не травою, но народом. Мой бы памятник тесно соединил меня с тем лицом, кому бы я воздвиг его». — О каком же памятнике говорит русский человек? О храме Божием. Назовите эту мысль странною, но надо согласиться, что эта мысль характеризует русского человека. Не надо долго искать тому примера: он пред нами, пред всей Европой. По даровании августейшим нашим Монархом свободы русскому человеку, чем он выразил свою благодарность? Русский человек не построил Триумфальных ворот, он поспешил принести лепту в храм Божий, на сооружение вечного памятника Тому, который сделал его свободным.

Памятник, органичный атрибут западной культуры, наделенный языческими коннотациями («вавилонский столп», Триумфальные ворота), объявлялся чуждым народу. По сути через противопоставление храм памятник реализовывалась не только оппозиция Россия + Запад, но и оппозиция народное + имперское. «Русский человек не построил Триумфальных ворот» — уже этой одной фразой утверждалась бездна между народом и официальной николаевской Россией, воздвигшей Триумфальные ворота в честь победы над Наполеоном.

В том же духе развивалась приведенная система противопоставлений в статье А.С. Маслова, посвященной проекту памятника Бородинскому сражению в Москве:

"Бронзовые памятники, подобные Минину и Пожарскому, не вполне выражают религиозно-патриотическое народное чувство, укрепляемое верой и молитвой. На бронзовые памятники народ неграмотный, незнакомый с историей глядит холодно; даже самый бородинский памятник (т.е. установленный Николаем I на Бородинском поле — О. М.) он не иначе называет как столбом, говоря, например: от столба налево или направо, и т.д. Надо, чтоб Бородинский памятник в Москве был местом молитвы по убиенным и падшим на брани воинам <...> Совершение такого памятника, блестящего не наружным великолепием, но внутренней силой воспоминаний, будет новою грозой врагам России и крамольникам, им сочувствующим"
(Маслов 1864}.


Как следует из трех приведенных статей, написанных по разным поводам, но исходящих из круга, близкого к славянофильскому, оппозиция памятник храм соотносилась с целой цепочкой взаимосвязанных противопоставлений: имперское и народное, языческое и христианское, западноевропейское и русское?. За этой многослойной системой противопоставлений стояла оппозиция двух моделей общественного развития.

Иначе говоря, альтернатива памятник храм являла собой закодированный спор о будущем, поскольку очерченная система противопоставлений функционировала в двух направлениях: она проецировалась не только в прошлое, но и в будущее. Грань между тем и другим проложила крестьянская реформа. Освобождение 20 миллионов русских людей воспринималось в 1860-е годы как первый шаг к уничтожению сословных границ, как внезапно открывшаяся перспектива объединения нации на новых основаниях, что неизбежно влекло за собой проблему смены национально-государствен ной самоидентификации и обновления национального сознания. Если Александр II, несомненно ощущавший необходимость в корректировании властной модели, стремился только подправить традиционные основания идентификации (праздник тысячелетия России и являл собой демонстрацию обновленной модели самодержавия), то оппозиционные силы не принимали предложенного паллиатива, отодвигая имперский нарратив на обочину истории и выдвигая новые основания для национального единения, предполагавшие трансформацию имперской государственности в более либеральную политическую систему, где место имперского занимало народное начало, где все пронизывалось христианскими представлениями и в противоположность западноевропейским предписывались национальные русские (славянские) традиции.

Эта система представлений, при всей ее размытости, естественно вписывается в русло европейского национализма середины прошлого века, для которого формирование национального сознания и национального государства воспринималось как часть борьбы за либеральные преобразования. Получив свободу, избавившись от пут полицейского государства, русское общество тоже будировало идею национального государства, в основном — устами либералов, близких к славянофильскому кругу. Однако они избегали конкретизации представлений о национальном государстве на русской почве. Как писал Аксаков, «поверх политической формы настоящего носится политическая форма будущего», пока еще загадочная (Л. 1867. 13 янв. № 10). Ни он, ни многие другие либералы не отвечали на вопрос, как сложившийся режим может трансформироваться в новый. Конкретные демократические институты либо не обсуждались, либо осмыслялись в мифологизированной перспективе (идея возрождения Земского собора). Аксаков считал, что «у России не одно политическое знамя, но и знамя веры» (там же). Таким образом, и Аксаков, и тяготевшие к нему слои общества искали ресурсы социального развития в сакральной сфере, в храме, что в значительной степени определило судьбу российского национализма.

Практически вся полемика вокруг празднования тысячелетия — непосредственная реакция общественного сознания на тот крутой поворот, который переживала Россия в эпоху реформ. Противопоставление памятника храму — лишь один из сигналов этого глубинного процесса. Как писал Буслаев, критикуя памятник тысячелетию, «вопросы по народности дают главное направление современной жизни»: «Из-за них объявляются войны, ими руководствуется политика, во имя их эмансипируются миллионы крепостных тружеников <...> Чтоб быть верным выражением эпохи, — памятник Тысячелетию России должен был удовлетворить эти современные требования по вопросам о народности » (Буслаев 1886, 202). Негативная реакция общества на праздник тысячелетия России не в последнюю очередь объяснялась острым осознанием того, что идея национальности (или народности, если следовать языку эпохи) осталась празднику чужда.

Вы также можете подписаться на мои страницы:
- в фейсбуке: https://www.facebook.com/podosokorskiy

- в твиттере: https://twitter.com/podosokorsky
- в контакте: http://vk.com/podosokorskiy
- в инстаграм: https://www.instagram.com/podosokorsky/
- в телеграм: http://telegram.me/podosokorsky
- в одноклассниках: https://ok.ru/podosokorsky

Tags: Александр II, Великий Новгород, Микешин, Новгородская губерния, Российская империя, памятники
Subscribe

Posts from This Journal “Новгородская губерния” Tag

promo philologist november 4, 02:34 1
Buy for 100 tokens
Боккаччо Дж. Декамерон: В 4 т. (7 кн.) (формат 70×90/16, объем 520 + 440 + 584 + 608 + 720 + 552 + 520 стр., ил.). Желающие приобрести это издание могут обратиться непосредственно в издательство. Контакты издательства: ladomirbook@gmail.com; тел.: +7 499 7179833. «Декамерон»…
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 1 comment