Николай Подосокорский (philologist) wrote,
Николай Подосокорский
philologist

Categories:

Майя Туровская. "30-40-е. «Частный сектор» в эпоху диктатуры" (1996)

Майя Иосифовна Туровская (1924-2019) — советский и российский театровед и кинокритик, историк кино, сценарист, культуролог. Доктор искусствоведения (1983), член Союза писателей СССР (1960), член Союза кинематографистов СССР (1966). Лауреат премии «Ника» 2007 года в номинации «За вклад в кинематографические науки, критику». Соавтор сценария к фильму "Обыкновенный фашизм" (1965).

Ниже размещен фрагмент из ее книги: Туровская М. Blow up, или Герои безгеройного времени. — М.: Издательство «МИК», 2003.




30-40-е. «Частный сектор» в эпоху диктатуры

Почему 30—40-е годы? Я выбрала это время потому, что в нем многое коренится, и потому, что очень многое в нем остается не только неизученным, но даже и незамеченным. Наш народ пережил жесточайшую диктатуру. Эта диктатура имела одну особенность: она осуществлялась при энтузиазме большинства. Наверняка можно сказать, что это было заблуждение утопического, мифологизированного сознания. С точки зрения этого сознания, 30—40-е годы были годами повального торжества идейности — мы скажем теперь идеологической индоктринации — коллективизма и унификации. 30-е считались своего рода «золотым веком» советского образа жизни, культуры, искусства «социалистического реализма». Сегодня 30-е подвергаются таким же яростным нападкам как раз потому, что образ их, характеристика в общественном сознании остаются неизменными, хотя и с обратным знаком: унификация, индоктринация, дегуманизация. В самом общем виде — с птичьего полета — это так и есть. Но как человек, заставший это время (хотя и в детстве), как человек, переживший затем многие периоды нашей истории, я не устаю задавать себе «детские» вопросы.

Почему при почти нулевой общественной морали («раскулачивание» деревни, процессы «врагов народа» в городах) личная мораль была несравненно выше, чем сегодня? Почему люди, которым почти ничего не платили за труд, работали не за страх, а за совесть? Почему, при общей несвободе, могли (если их прямо не убивали) найти свою «экологическую нишу» Булгаков и Зощенко, Шостакович и Прокофьев, мог быть расцвет театра и музыки? Как свидетель этого времени, хотя из-под стола, или с «точки зрения лягушки», как говорят в живописи, я высказываю предположение, что 30-е годы не были конечным продуктом диктатуры и ее «золотым веком». Что, напротив, это было переходное время, когда революционаризм 20-х годов стал переходить в прагматическую, практическую диктатуру — «большой террор», как его называют историки, но быт и культура, пережившие радикальную ломку, все еще сопротивлялись унификации, сохраняя неоднородность, негомогенность, многоукладность, которая пережила очередное упрощение только после войны, когда наступила «ждановщина». Зато многоукладность 30-х несла в себе возможность для будущей «оттепели». Таково краткое объяснение темы.

Культурная ситуация в СССР 30—40-х годов обычно изучается в рамках господствующей тоталитарной доктрины, закрепленной организационно I Съездом советских писателей и созданием Союза писателей, теоретически же — формулировкой нормативного постулата социалистического реализма, распространяемого на все виды искусства. Номинально постулат соцреализма был господствующим: он составлял основу преподавания в школе и вузе, служил критерием для работы издательств и журналов, для многочисленных «госприемов» произведений изобразительного искусства, спектаклей, фильмов и проч. На уровне институции — будь то органы государственного правления (Комитет по делам искусств), партийное или общественное руководство (творческие союзы) — идеология «заказывала» ту культуру, в которой была заинтересована. Но действительно ли идеология охватывала всю область культуры, реально функционирующей, бытующей в обществе?

Александр Иванович Герцен как-то сказал, что от дурных российских законов есть лишь одно спасение: такое же дурное их исполнение. Это в полной мере относится к области идеологии. Она могла «заказывать» культуру «на входе» и контролировать ее «на выходе», но реальное бытование культуры в обществе лишь отчасти подчинялось этому диктату. На самом деле оно было многослойней, многосложней, «плюралистичнее» как принято сейчас говорить. Напомню: даже официально советское общество считалось «классовым» до самой сталинской Конституции 1936 года. Если быть ближе к практике, то правильнее назвать его многоукладным. Шли мощные процессы миграции: насильственной («раскулачивание») и естественной, географической и социальной (урбанизация). Русская деревня начала тот «исход» в город, который к сегодняшнему дню почти обезлюдил ее. В процессе формирования советской партократии еще наличествовало множество переходных микросостояний. Вчерашние крестьяне шли на заводы, и они же учились в техникумах вместе с детьми «служащих», которых не брали в университеты за происхождение: они должны были «провариться в рабочем котле». Получить высшее образование было легче рабочему или крестьянину.

Из «раскулаченных» оседали в городах «домработницы», без которых нельзя представить себе быт 30-х. Эти советские Арины Родионовны приносили в дом свои представления. В годы воинствующего атеизма водили детей в церковь, даже крестили их тайком. С другой стороны, «лишенцы» — то есть люди, лишенные прав состояния по классовому признаку, — шли работать в учреждения, принося туда свою культуру. Воспитание детей, казалось бы, целиком отданное советской школе, не ограничивалось деревенскими сказками и религиозными привычками домработниц и нянь. Так же широко распространены были в быту «детские группы», которые держали дамы из «бывших». Средняя советская женщина, жена и мать, работая по восемь-десять часов в сутки, не имела времени ни на быт (очень трудоемкий — как тогда, так и теперь), ни на детей и нуждалась в помощи домработницы, и «бонны», которая гуляла с детьми и обучала их иностранному языку. Самым распространенным языком в России — в моем детстве — был немецкий. Мы не только читали, но писали еще готическим шрифтом. Уроки музыки, «бонны» или немецкие группы были так же типичны, как домработницы.

В быту оставалось много сфер частного обслуживания, поскольку государственная сфера обслуживания была очень низкого уровня. Платья шили (главным образом перешивали из старого) частные портнихи, обувь чинили частные сапожники. Молоко и молочные продукты возили в город пригородные молочницы. Овощи покупали на рынке. Москва, как и другие города, еще была окружена кольцом огородничества. Огосударствление быта, таким образом, было далеко не полным: он был весь пронизан «частным сектором» еще долго после отмены «новой экономической политики». Менялся состав партийного и советского руководства: на смену революционерам с подпольным стажем приходили «выдвиженцы» — люди из «глубинки», выдвинувшиеся в борьбе с троцкизмом. Кстати, вертикальная мобильность была тогда гораздо выше нынешней.

Общество во всех направлениях было пересечено подобными маргинальными состояниями, малыми стратами, которые к тому же вынуждены были сосуществовать в условиях коммунальных квартир, где соседей изредка выбирали (так называемое самоуплотнение), чаще получали. Сергей Эйзенштейн жил в одной из комнат бывшей огромной квартиры доктора Штрауха — отца своего сотрудника. «Коммунальная квартира» — особый чисто советский феномен, незнакомый Западу, заслуживающий специального изучения. Так же, как и социальные состояния, был взболтан быт. Деревня принесла в город свою «завалинку» и «пятачок» — коллективные формы времяпрепровождения с гармоникой и плясками, которые и сегодня существуют на периферии большого города.

Утопический социализм кое-где реализовался в виде конструктивистских клубов, домов-коммун (которые очень скоро стали общежитиями), фабрик-кухонь. Но в целом быт состоял из остатков дореволюционной предметной среды — в деревне больше, чем в городе, в провинции больше, чем в столице. Можно считать, что жизнь в 30-е годы была морально безбытна (во всяком случае, с точки зрения ценностных ориентаций). Но в любом случае материально-предметная среда составляет часть культуры, формирует эстетические нормы и критерии, если не на сознательном, то на более глубинном, бессознательном уровне. Каким бы футуристическим (то есть устремленным в будущее) ни было сознание, чувство ценит привычное и канонизирует знакомое. Теоретическое устремление в будущее и практическая укорененность в прошлом составляли один из многих парадоксов общественного сознания 30-х годов.

Это относится не только к предметному быту. Таким же парадоксом был зияющий разрыв между чрезвычайно высоким уровнем личной нравственности (творческое отношение к труду, честность) и неслыханным цинизмом общественной жизни. Дело здесь не только в слепой вере, энтузиазме, как и не только в страхе. Дело все в той же двойственности — теоретической устремленности в будущее и практической укорененности в традиционно-христианской морали («не укради», «не убий»), которая, в свою очередь, гораздо консервативнее сознания. Для понимания этого реального противоречия введем понятие морально-нравственного пласта, который истощается постепенно. И наконец, круг чтения. Домашние и публичные библиотеки хранили наслоения разных эпох, в том числе 20-х годов (тома знаменитого издательства Academia, переводная беллетристика издательства «Земля и фабрика» и проч.). Но основную часть библиотек составляли дореволюционные издания (на рубеже веков в России бурно развивалось книгопечатание и журнальное дело, что позволило собирать книги людям и среднего достатка). Значительное их количество сгорит в печах в войну. Таким образом, вектор читательского (и культурного) интереса мог быть обращен в разные направления.

Поэтому, прежде чем говорить о культурных ориентациях, введем еще одно понятие: материально-культурный пласт. Экология культуры (как и природы) зависит от многосоставного изобилия ресурсов, просто от ее мощности. И если русский культурный пласт был во многом деформирован, нарушен революцией, то одновременно он был ею существенно наращен, приумножен; не говоря уже о том, что взболтанность быта сделала его в каком-то смысле и более обозримым. В 30-е годы пласт этот был, во всяком случае, настолько же менее истощен, как и природные ресурсы страны. На перекрестках поколений, на изломах социальных страт культура функционировала не только радиально — от идеологического центра через образовательную, воспитательную систему (сеть партпросвещения, всякого рода «кружки» и программы, например, «Комплекс ГТО», пресса и проч.), но и точечно. На самом деле автономия микроинституций (от «детских групп», детских ленинградских журналов «Еж» и «Чиж», отдельных школ, кружков театральной самодеятельности до таких образований, как гуманитарный институт философии и литературы ИФЛИ и полуразгромленные научные школы) была в начале 30-х еще сравнительно высока и убывала постепеннее, чем хотелось бы тоталитарной власти (отсюда идеологические «кампании », например, разгром «формализма» в середине 30-х).

Таким образом, культура 30-х не была убогой: она была богатой, многослойной, многосложной. Унификация (в том числе унификация восприятия) еще не была состоянием: она была процессом, растянувшимся до конца «брежневского» периода. Внутри этого процесса — на бытовом и личностном уровне, без деклараций и манифестов — функционировали разные ориентации. Заметна была эскапистская, консервативная традиция, обращенная к началу века и идеалам классики, — она воплощалась еще в живых людях, носителях этой культуры, в музеях и «старых» театрах, таких, как Большой и Художественный. Пульсировала еще «жизнеустроительная» традиция полуразгромленного «авангарда» с ориентацией на новые формы быта, на революционное искусство, на театр Мейерхольда и великое монтажное кино.

Как ни странно, в моем поколении резко возросло отталкивание от всего, связанного с революцией: не столько от ее форм (в живописи или музыке), сколько от комплекса ее идей. Это был своего рода «неоэскапизм», поэтому наши литературные и театральные вкусы были отчетливо консервативными: культура «Серебряного века», МХАТ, Булгаков. Эти  консервативные ориентации были, думаю, еще и результатом культурной автаркии. Мы мало что знали о других, и наши «западнические» ориентации по своему смыслу тоже были эскапистскими: уход в «другое». И, конечно, существовала очень разветвленная низовая, «мещанская» культура со всеми ее атрибутами, от гармошки до ковриков с лебедями, которая лишь постепенно, неохотно и частично сливалась с официальной массовой культурой, оказывая на нее постоянное давление. Она оказалась очень стойкой, существует и по сей день.

Лишь на этом неоднородном фоне можно изучать становление официальной культуры 30—50-х годов, пришедшей на смену культуре 20-х. Смена парадигмы, которая носила глобальной характер, происходила с поправкой на тоталитарные структуры. «Предлагаемыми» обстоятельствами стали автаркия, экономическая и культурная (была создана уникальная конструкция «железного занавеса»), и монополизация (кино, в частности, с ликвидацией последних остатков частной инициативы в области производства и проката к началу 30-х целиком стало монополией государства). Культура 30—50-х годов, начав формироваться на излете 10-х и 20-х, естественным, а потом и насильственным образом была ориентирована на стабилизацию, со временем дополненную комплексом реставрации (не случайно словосочетание «сталинский ампир»).

Планетарность и жизнестроительство, разрыв с прошлым в пользу утопии будущего, деконструкция, поиски новых форм, плюрализм и конкуренция «измов», причастность мировому культурному процессу, свойственные культуре 20-х годов, уступили место прагматике (воплощение идеи имперской государственности), единству метода (социалистический реализм), опоре на прошлое (на классическое наследие, поиски национальных корней), на идеал красоты, на общедоступность, сюжетность, на образ «живого человека». В искусство шаг за шагом внедрялась государственная иерархия. Для актеров были введены звания заслуженного артиста республики, потом народного (1936); для деятелей культуры установлены были Сталинские премии разных степеней (1941). Маяковский — уже мертвый — получил официальный статус «лучшего и талантливейшего» поэта эпохи (согласно резолюции Сталина на письме Лили Брик); юбилей Пушкина в 1937 году был отпразднован с государственным размахом.

Художественный театр (до конца 20-х сохранявший экономическую форму «товарищества») стал не только государственным и академическим, но и эталонным театром страны. Система Станиславского номинально была интегрирована в рамки соцреализма. Зрелищные искусства были вообще фаворитами времени: они составляли фасад эпохи. Это было время действительного расцвета Большого театра: обе трупы, балетная и оперная (не забудем о «железном занавесе»), обеспечивали спектакли блестящими составами. Установка на государственность, державность если и не способствовала модернизации этих придворных жанров, зато оказалась благоприятна для большого стиля (М. Семенова в балете, М. Рейзен в опере). Премии музыкантам-исполнителям на международных конкурсах подтверждали этот большой стиль (Э. Гилельс — фортепиано, Д. Ойстрах — скрипка). Державным был дирижерский почерк Е. Мравинского. Исполнительное мастерство, в свою очередь, было фаворитом эпохи.

Национальные республики — вне зависимости от традиций: христианских, мусульманских, западных или восточных — должны были повторять ту же пирамиду: если национальная культура не знала оперы и балета, их выращивали, подобно гомункулусу в колбе. В драматическом театре разноязычные и разноконфессиональные культуры находили общее через Шекспира, «созвучного», как тогда говорили, эпохе. («Отелло» стал национальной классикой для восточных культур от Кавказа до Средней Азии). Это, разумеется, лишь примеры. Возвращение воинских званий — маршала (1935), генерала (1940), возрождение мундиров, погон, ритуалов маркировали возрождение имперской идеи. На уровне «живого человека», взращенного искусством 30-х годов, это означало, что его интересы должны были совпадать с интересами государства: гармонизироваться с ними, если они совпадали не вполне; быть пожертвованными, вплоть до жертвы собой, в случае государственной необходимости.

Любое противоречие с объявленными интересами, несовпадение или даже уклонение было конституировано в универсальной фигуре «врага народа», который, согласно известной формуле Горького «если враг не сдается, его уничтожают», подлежал физическому уничтожению. Таков был несложный, но емкий алгоритм искусства 30-х годов. При этом не надо забывать, что этот алгоритм не родился из головы Зевса, а вышел из горнила так называемой «перековки»: на общечеловеческой шкале доблестей, подвигов и славы способность жертвовать собой (и другими) во имя высшего блага всегда была одной из самых притягательных; державность же вообще обольстительна для художественного воображения так же, как зло. Таковы были — в самом общем виде — параметры официальной культуры.

Будучи заведомо и государственно иерархической (артисты академических театров получали большую зарплату, чем просто театров, артисты со званием — больше, чем просто артисты), культура эта была тем не менее ориентирована на идею общедоступности и в этом смысле гомогенности. Люди жили скученно, в коммунальных квартирах, специализированное «снабжение» даже после отмены карточной системы, тоже ранжированной («ГОРТ» «а», «ГОРТ» «б» и т. д.), существовать не переставало. Но теоретически все имели равные права. Идея равенства, эгалитарности, осуществлялась через механизм своего рода представительства, сформулированный словами популярной песни: «Когда страна быть прикажет героем, у нас героем становится любой». Согласно идее «диктатуры пролетариата», трудом считался главным образом физический труд. Слеты колхозников-ударников, стахановцев проходили в Кремле. Участникам предоставлялась возможность приобщиться к балету, опере, драматическому театру. Лучшим «представителям народа» («героям») — будь то полярники, летчики, стахановцы, музыканты-лауреаты — могли быть предоставлены автомобили или отдельные квартиры; высотные здания или послевоенная парадная застройка улицы Горького, в свою очередь, «представляли» строительство жилья для народа.

Для демонстрации лучших достижений колхозников была возведена ВСХВ (впоследствии ВДНХ) с ее отраслевыми и национальными павильонами. Метод социалистического реализма (сущее плюс должное) подсказывал способ без надрыва сравнивать искусство с реальностью: мощь державы и уровень «лучших представителей» олицетворяли всех и каждого. Это была символическая культура, компенсаторный механизм, который работал с завидным КПД. На самом деле никакого единства и гомогенности культуры (как бы узаконенный I Съездом писателей), разумеется, не было. Как я уже говорила, культура 30—50-х годов была не только государственно-иерархической, как всякая система, она была структурирована вдоль и поперек, по горизонтали (искусство, наука, зрелище, дизайн, мода, комфорт...), а также по вертикали внутри каждой подсистемы. Предоставлял ли Театр имени Мейерхольда бесплатные билеты рабочим-ударникам, брал ли МХАТ шефство над заводом, все равно реальное общество было разделено на культурные страты, сообщества, группы, которые потребляли «свою» культуру (в том числе и очень высокую), и эта «своя» культура, как и во все времена, выполняла множество разных функций: эскапистскую и социализирующую, компенсаторную, информативную, рекреационную, престижную, эстетическую, эмоциональную и какую еще угодно, а отнюдь не только ту агитационно-мобилизующую и, хуже, очковтирательскую, как сегодня иногда себе представляют.

И еще: она просто помогала людям выжить, каждому «своя» культура и «свое» искусство, в точности по старому рецепту Козьмы Пруткова: «Один в восторге от Берлина, мне ж больше нравится Медынь, тебе и горький хрен малина, а мне и бланманже полынь». Здесь уже вступали в силу факторы индивидуальные: семейные традиции, образовательный ценз, реальные возможности, случайности окружения и проч., и проч. Разумеется, все эти субкультуры вели полулегальное существование на границах тоталитарной культуры; если у них не было своего «самиздата», то была «неформалка», иногда очень курьезная. Приведу пример из собственной биографии: у нас в школе учился пасынок Булгакова Женя Шиловский, поэтому мы имели возможность на уроках читать под партой «Белую гвардию» в заграничном, кажется, рижском издании, не говоря уже о «Роковых яйцах» в советском издании. «Дни Турбиных» Булгакова в Художественном театре были любимым спектаклем, мы смотрели его по многу раз (кстати, благодаря тому, что Сталин любил спектакль и в 1939 году велел его восстановить).

Другая «неформалка»: после войны мой учитель в театральном институте Абрам Эфрос — знаменитый искусствовед — знакомил нас с эмигрантскими уже стихами Марины Цветаевой, Владислава Ходасевича и др. Собственная его судьба была в этом смысле тоже нестандартна. В первые послереволюционные годы он был экспертом по закупке картин для крупнейшей Третьяковской галереи и получил от Ленина личный мандат на приобретение искусствоведческой литературы за рубежом на государственный счет. К нашему времени он давно уже был в опале (отчего и попал к нам в театральный, где почти все были «бывшие»), но ленинский мандат никто не мог отменить, и он исправно каждый год получал каталоги французских издательств, отмечал нужное и получал дорогие альбомы из Парижа. По этим книгам он знакомил нас с современным искусством Запада, а потом, когда и наш оазис был разогнан, и он остался вообще без работы, изредка продавал эти альбомы, чтобы жить.

Таковы были парадоксы и флуктуации советской действительности. Приведу другой, сугубо личный пример. Общеобязательность единой философии и эстетической теории научили меня (как и многих других в моем поколении) избегать философии и теории, оставаясь «при факте», по слову Достоевского, а общие идеи искать в негуманитарном знании (в книгах Эйнштейна, Нильса Бора, Шредингера, Фрейда и др.). Разумеется, это существенная деформация, как и отвращение к цитатам, выработка Эзопова языка, отчего ныне страдает «кессонной болезнью» неподцензурная культура. Но если бы этих субкультурных явлений не существовало, то восстановить культуру и идти дальше было бы невозможно. Ныне становится реальным — не только фактически, но и эмоционально — изучение тоталитарных культур как системы. Мне кажется это важным, потому что механизмы их действенны, а соблазны велики.

1996

Вы также можете подписаться на мои страницы:
- в фейсбуке: https://www.facebook.com/podosokorskiy

- в твиттере: https://twitter.com/podosokorsky
- в контакте: http://vk.com/podosokorskiy
- в инстаграм: https://www.instagram.com/podosokorsky/
- в телеграм: http://telegram.me/podosokorsky
- в одноклассниках: https://ok.ru/podosokorsky

Tags: Майя Туровская, СССР, Эфрос, диктатура, искусство, культура, повседневность
Subscribe

Posts from This Journal “Майя Туровская” Tag

promo philologist декабрь 1, 02:08 1
Buy for 100 tokens
Робин Гуд / Изд. подг. В.С. Сергеева. Пер. Н.С. Гумилева, С.Я. Маршака, Г.В. Иванова, Г.В. Адамовича и др. — М.: Наука; Ладомир, 2018. — 888 с. (Литературные памятники). Желающие приобрести это издание могут обратиться непосредственно в издательство. Контакты издательства:…
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 2 comments