Николай Подосокорский (philologist) wrote,
Николай Подосокорский
philologist

Categories:

Юрий Шевчук: "Демократии Россия так и не увидела"

Беседа писателя и журналиста Дмитрия Быкова с музыкантом, лидером группы ДДТ Юрием Шевчуком, 2008 год. Текст приводится по изданию: Быков Д.Л. И все-все-все: сб. интервью. Вып. 1 / Дмитрий Быков. — М.: ПРОЗАиК, 2009. - 336 с.



Дмитрий Быков: Шевчук, как всякий истинный рокер, замечательно организует хеппенинги вокруг себя, не прилагая к тому никаких усилий. Чтобы сфотографировать его на московской улице с гитарой, я притащил свою (никому теперь не дам на ней играть и сам не буду, музейная вещь). Он невозмутимо взял ее и, стоя посреди Малой Дмитровки, запел под три аккорда:
Я завтра брошу пить, вот удивится свет,
Прочту десяток книг и натяну вельвет,
Я выдавлю прыщи, я патлы обстригу,
Тройной одеколон для рожи сберегу...
Его узнал проходящий мимо актер из Лейкома:
— Юра, что ты делаешь?
— Репетирую уличные заработки, старичок.
Начала собираться публика. Фотограф порывался собирать деньги. Это был русский рок в химически чистом виде. Шевчук, вероятно, — самое полное и органичное его воплощение, и потому даже спокойный, несколько меланхоличный разговор с ним полон подспудной тревоги. Надо помнить, что внутри у него пружина.

— Я начну, само собой, с марша несогласных в Петербурге: почему, по-твоему, это стало возможно там и невозможно здесь?

— Знаешь, насколько я могу проникнуть в психологию Матвиенко, — хотя логика человека из власти для меня непостижима, — она в глубине души демократ, даже и либерал. Наверное, срабатывает мягкая женская сущность. Это не отменяет моих претензий к ней, к тому, что происходит с Питером, — город уничтожается, на Невском погибли шесть домов, а в войну, в блокаду, — ни одного! Но по крайней мере выйти на митинг с людьми, с которыми приятно просто рядом постоять, — еще можно.

— А это не бесполезно?

— Нет, не бесполезно. Во-первых, я исповедую принцип «И один в поле воин». Даже если на митинг выходит один человек, можно считать, что все удалось. А во-вторых, это делается...

— Ради себя?

— Нет, конечно. Это делается, чтобы свеча не гасла, как вот в «Ностальгии» у Тарковского Янковский ходит со свечой. Зачем-то надо, чтобы она была — в самые глухие времена. Не обязательно, чтобы это был, допустим, факел; но свечу надо нести. Прошу прощения за пафос, но я вообще пафоса не боюсь, он лучше цинизма, лучше, чем говорить, что несогласные выходят на митинг ради пиара...

— Такое могут и про тебя сказать.

— И говорят. Троицкий писал уже. Это сказать легко, многие любят опустить человека до своей поляны и на ней затоптать. Я к этому спокойно отношусь.

— А к Макаревичу, допустим? Который сыграл на Васильевском спуске?

— Тоже спокойно, без негодования, с молчаливым ироническим недоумением, сказал бы я. И к Саше Васильеву, и к Косте Кинчеву, который поддерживает власть...

— То есть это вас не разведет?

— Это нас развело давно, потому что я сейчас почти ни с кем не общаюсь. Все разделения произошли давно, не вчера, просто стало видней. Все было уже в девяностые. Ты помнишь, какие все мы были в девяносто первом? Какие слова, какие клятвы... И спустя три года все это начало растворяться, — в безразличии, в жажде хлеба и зрелищ... Хлева и зрелищ, сказал бы я. В результате демократии Россия так и не увидела, но при этом демократии сделан такой пиар, что иначе как дерьмократией народ ее не называет. Нулевые годы — не отрицание девяностых, нет. Это их прямое продолжение. Только тогдашнее разложение залито...

— Медом.

— Скорее льдом. У меня сейчас в одной статье — я учусь писать статьи — есть фраза: «Мы доползли до ослепительно сияющих пиков стабильности». Но там разреженный воздух, дышать нечем. У меня самого все в порядке — я живу пристойно, уже не в той жуткой коммуналке, в которой снимали «Брата». Помню, Сергей Бодров, сроду такого не видевший, спрашивал меня в ужасе: «Юра... вы... здесь... живете?!» — «Да, брат, живу...» Сейчас есть отдельная квартира на Моховой, но дышать мне нечем.

— Ты действительно учишься писать статьи? Зачем тебе это?

— Зачем — я никогда не знаю, могу догадываться почему. Наверное, потому, что музыка мне не так интересна, как раньше; или потому, что некоторые вещи песней не скажешь — их надо формулировать прямо... Может быть, я рассматриваю статьи как разминку перед прозой — так многие делали. Никакой аналогии, конечно, но если учиться, то у гения: Достоевский перед большим романом всегда разминался, проговаривая какие-то вещи в статьях. Я сейчас везде с собой таскаю трехтомный «Дневник писателя» — кажется, Гиппиус говорила, что это вообще лучшее его сочинение, выше художественных... Я бы сказал — не хуже.

У меня нет сейчас желания много выступать. Я и группу попросил как-то этот период пересидеть. Можно до старости петь «Осень» и что-то зарабатывать, но я не хочу сейчас петь «Осень». Я и пишу сейчас иначе — это очень простые песни, в стилистике народных. Думаю, что «Прекрасная любовь» — альбом именно такой, ясный, по музыке проще простого. Еще один я записал сейчас в Париже, с Костей Казанским, с которым записывался Высоцкий, — песни по его выбору и в его аранжировке. Некое рукопожатие с Европой — возвращение слову «шансон» европейского смысла. Выйдет, думаю, осенью. А так — я пишу сейчас статьи, поэмы, выпускаю книгу стихов «Сольник» и примериваюсь к прозе. Не то чтобы я сильно зависел от возраста, но после пятидесяти начинаешь остро чувствовать: осталось не так много. Активной работы — может быть, десяточка. Если Господь даст эту десяточку, прощелкать ее не хочется.

— Вернемся к маршу: это было спонтанное решение?

— Абсолютно. Если опять не бояться пафоса — по зову сердца. Я веду себя с государством честно, а оно со мной нечестно. Ему со мной можно сделать все, а мне с ним — ничего, даже сказать ему — тоже ничего. Это какие-то неправильные отношения, такой эротики я не понимаю. Вообще все мои решения — довольно спонтанные. Я не могу сказать, зачем летал в Чечню: это был порыв. Но именно в порывах собираешь себя. Когда надо что-то сделать и понять, чего ты стоишь. Иногда есть порыв куда-то сорваться, как Чехов на Сахалин (сравниваю опять же не себя с ним, а побудительные мотивы). Иногда — подраться: сила неважна, главное — дух. А иногда — просто пойти и постоять с хорошими людьми.

— Как ты относишься к Лимонову?

— Хорошо, хотя я ведь совсем не экстремал, не экстремист...

— Да ладно.

— Говорю тебе — я не знаю, как выгляжу, но ощущаю себя тихим гуманитарным очкариком. Впрочем, Лимонов тоже в очках...

— Самый большой экстремизм в России — это быть тихим гуманитарным очкариком.

— Да? Может, и так... Вообще, наверное, сточки зрения государства я анархист, у меня еще с детства не было иллюзий по поводу власти. Любой. Не только потому, что я очень рано прочел Бакунина, Кропоткина, а потому, что у меня была длинноволосая юность. Я никогда первым не нападал, а они меня почему-то чувствовали безошибочно еще до того, как я успевал открыть рот. Так что я экстремист для них, конечно, хотя не прилагаю к этому никаких усилий. Но Лимонов привлекателен не только экстремизмом или писательским талантом, а тем, что честно за все платит. Он живет в полном соответствии со своими декларациями. Вот за это его и можно уважать прежде всего. За это же я уважаю и Ходорковского — мог уехать, но платит, несет крест. Это выделяет Ходорковского из большинства олигархов, а Лимонова — из множества экстремалов.

— Ты ожидаешь каких-то последствий от этого своего порыва?

— Ожидаю, но конкретизировать не буду. Зачем мне подсказывать им варианты? Пусть сами думают.

— Это все надолго?

— Думаю, да. Мы еще насмотримся на пики стабильности в лучах восходящего солнца. Они растают, конечно, но нескоро.

— А почему все опять завернуло туда?

— Если бы я знал этот ответ! Я сейчас читаю очень много всего, от философской классики до исторических трудов, и пытаюсь это понять и не могу. Может, все опять так, потому что никогда не было иначе. А может, потому, что интеллигенция — главная и, может быть, единственная гарантия от таких повторов — очень малочисленна количественно. У меня сейчас должна выйти статья с лозунговым названием: «Интеллигенция — национальный проект России».

— В смысле — должна им быть?

— Она давно им стала. Национальный проект — это ведь не то, что наметило правительство. Это то, что проектирует и производит сама страна. А она давно выбрала интеллигенцию своим национальным проектом. Интеллигенция — коллективный стыд. И страна, кажется, уже поняла, что очень в ней нуждается: нельзя ведь спустить проект сверху, он снизу нарастает. И я вижу сейчас огромное количество умных молодых лиц. Нынешние двадцатилетние, двадцатипятилетние — они тем более поразительны, что выросли в девяностые, когда ими никто особенно не занимался. И я счастлив, что они ходят меня слушать.

— А сыну твоему сейчас сколько?

— Пете двадцать. Он осенью вернется из армии. Видишь, я же говорю — по отношению к государству я честен. Сына отдал в армию. Он служит морпехом, в хорошей боевой части. К устройству его в эту часть я приложил некоторые усилия, поскольку у меня с Чечни были друзья среди военных. Я и сам армию люблю, и сын военного, и до всяких гастролей хорошо посмотрел страну, кочуя с отцом по гарнизонам. А здесь я просто попросил своих ребят взять его в настоящую боевую часть, чтобы без дедовщины, чтобы действительно учили воевать.

— Ты туда съездил?

— Я регулярно туда езжу. Иногда выступал. Но уверяю тебя, что ему там и без этого было бы нормально. Петя — серьезный.

— Ты морально готов к тому, что он приведет в дом невесту?

— Рано. Но он меня, скорее всего, не спросит — я знаю, что к нему туда без моего ведома кто-то уже ездил.

— Армия сейчас на что-то способна, как ты думаешь?

— Сейчас — да. Но офицеры с боевым опытом уходят оттуда — туда, где платят. Хорошо, если на часть есть два офицера с реальной боевой практикой. Я в начале двухтысячных выпивал с одним командующим флотом — у него была зарплата восемнадцать тысяч рублей. Сейчас, может, прибавили, но все равно...

— А в Чечне ты давно был?

— Зовут солдатики, я должен был приехать в декабре, но не получилось. Может, летом.

— Там еще много солдат?

— Много. Тянут лямку.

— Почему, как ты думаешь? Ведь Рамзан Кадыров установил полную стабильность.

— Я думаю... как бы сформулировать? Что эта стабильность, установленная Рамзаном Кадыровым, не вполне предсказуема. Поэтому они там пока и остаются.

— Ты по-прежнему много времени проводишь в деревне?

— От деревни остались полтора дома, остальное занято дачами, коттеджами... Но вЛебедевке мне по-прежнему хорошо, да и привык — десять лет там сочинял...

— Ты сочиняешь с гитарой ? С акустической?

— С акустической — редко. Чаще с электрогитарой.

— Какая у тебя?

— У меня много. Сейчас вдруг поклонники подарили «Гибсон» пятьдесят седьмого года, за пятьдесят тысяч долларов. Пятьдесят седьмой — год рождения мой! Я на ней даже не играю, боюсь, только любуюсь.

— Как по-твоему, почему в Питере и марш удался, и вообще оппозиция лучше себя чувствует, а в Москве все окончательно сгнило?

— Насчет того, как себя чувствует оппозиция в Питере, — самая наглядная история случилась с Максимом Резником, лидером питерского «Яблока». Он выходил из офиса, когда на него напал милицейский наряд. Его избили и при этом обвиняют в оскорблении и избиении милиционера. А у Резника два высших образования, и с какой бы стати ему нападать на ментов? Это к вопросу о том, как хорошо оппозиции. И о том, почему мне надоела такая эротика. А насчет различия между Москвой и Петербургом... Ну, наверное, в Москву чаще едут за славой, а в Питер — за реализацией. Там и сейчас множество молодых талантливых групп, я только сегодня на «Наше радио» отвез груду дисков. Они мне что-то показывают, приносят, по большей части это хорошая музыка.

Они едут в Питер серьезно думать, работать, расти — город, наверное, оптимален для этого. Сквозит из Европы. Все новинки появляются в тот же день или за День до. Я помню, каким культурным шоком был для меня Питер после Уфы: живое европейское соседство, английский язык! Это же тогда очень много значило — понимать английский. Я думаю, Майк Науменко сделал для русского поэтического языка примерно то же, что Пушкин в свое время, с поправкой на масштаб. Пушкина не зря дразнили французом — он сделал французскую прививку, а Майк — английскую. У него есть та мера откровенности, та легкость (несмотря на огромные, небывало длинные баллады!), которой до этого в русском роке не было. Потом эту манеру освоил БГ, привнеся собственную ироническую загадочность.

— Как ты к нему относишься сейчас?

— Он безусловный художник, и я, пожалуй, резковато написал о нем в «МК», что он «просветлился до слепоты». Хотя в этом что-то есть... Понимаешь, это же все тонкие вещи: когда человек говорит, что он не снисходит до политики, настолько все это презирает, что ни в чем не участвует... это может быть проявлением просветленности, а может — трусости, и иногда в самом человеке это так переплетено, что не разберешь, где кончается стоик и начинается циник. Применительно к БГ я стопроцентно убежден, что это позиция художественная и где-то даже религиозная. Применительно к другим, которые пытаются перенимать его интонации и приемы, — далеко не уверен.

— А Бутусов?

— А Бутусов — нежный, хрупкий, с огромной семьей. Он ненавидит выступать. Мы недавно вместе выступали в БКЗ, и он моего друга, художника Володю Дворника, выставлявшего свет, попросил: «Можешь сделать так, чтобы меня было почти не видно?» Это у него позиция, не поза, и так всю жизнь.

— С каким чувством ты узнал о смерти Летова?

— С очень тяжелым. Это был исключительно свободный человек, сочинявший красивейшую музыку. Его альбом «Сто лет одиночества» — лучший, я думаю, — стоит у меня на той же полке, что и Моррисон, и Башлачев. Думаю, и сам Летов будет стоять в этом ряду. Он сделал все, что мог. И поэтому умер.

— А Башлачев ? Нет у тебя ощущения, что он тоже сделал все?

— У Башлачева кончился определенный этап. Надо было сказать себе, что он закончился, и превратиться во что-то совсем другое. Это дело небыстрое. У него, может быть, не хватило внутреннего ресурса — переждать молчание. Это трудней всего. Но и того, что он сделал, совершенно достаточно, чтобы остаться огромным, отдельно стоящим художником.

— Ты часто вот так превращался?

— Раза три, может быть, больше... Я оставил в книге, например, несколько совсем ранних песен, еще уфимского периода. «Дождь», скажем... Я понимаю, что там рифма плохая. Но там эмоция сильная, счастливая, — рифму я сейчас сделаю лучше, а почувствовать с такой силой не смогу. В середине девяностых что-то переламывалось, в начале нулевых — еще раз... И сейчас что-то происходит, я это чувствую и жду. Все уже готово, все расселись по местам, — сейчас должна начаться музыка. Ударит молния... да они уже и погрохатывают...

— Ты бываешь в Уфе?

— Ежегодно.

— С каким чувством?

— С чувством родства. Там несколько тысяч моих учеников и соучеников, десятки моих женщин, там нормальная Родина. В Уфе надо ко всему прикладывать определение «феодальный», так было и будет. Прежде был феодальный социализм, теперь феодальный капитализм. В остальном город не меняется.

— А с Земфирой у тебя есть какие-то отношения?

— Никаких.

— Но в ней есть что-то настоящее, по-моему...

— В эстрадном понимании — да. Но то, что она делает, — эстрада, а не рок: другой жанр.

— Что с твоим рок-н-ролльным образом жизни? С безумными непредсказуемыми поездками, с бурной личной жизнью, с пьянками, наконец?

— Не время пить. Кстати, на марше несогласных в Питере не было ни одного пьяного. Ни одного — на две тысячи человек из тридцати партий и организаций! У меня был интересный опыт в девяносто первом, когда в августе я вдруг очутился в Польше. С большой компанией. Просто заснул в Калининграде, а проснулся в Польше, и до сих пор не понимаю, как я туда попал. Меня затопил липкий ужас: я не дома! Как попасть домой? Около посольства стояла огромная очередь наших челночников и путан, просивших политического убежища. Был первый день путча. Мы сели в такси, чтобы ехать на паром, — один паром еще отходил в Россию, был шанс вернуться, мы на него успели. В машине мой приятель достал последнюю литровую бутыль водки — нас трясло, надо было срочно опохмелиться, — и спросил таксиста: стаканы есть? Таксист, серьезный пожилой мужик, повернулся и по-русски сказал: «Не время вам пить». Вот и сейчас. А насчет личной жизни... Я нормальный мужчина с нормальной ориентацией. Но не женат. Я вдовец.

— Ты повторил бы сейчас слова: «Еду я на Родину, пустъ кричат — уродина, а она нам нравится...»?

— Я их повторяю на каждом втором концерте. Эту песню просят даже чаще, чем «Осень». Да, я эту песню люблю, и петь ее сейчас особенно важно. Она о той настоящей Родине, которая не имеет никакого отношения к «Единой России». Этой Родины, родной и корявой, сейчас почти не видно. Но она есть. И она мне нравится.

— Кстати, ты помнишь, как написал «Осень»?

— Помню. На кладбище. Было так мрачно, так тяжело, а вещь вышла неожиданно легкая. Никогда не знаешь, что напишешь. Помню, как в деревне писал «Просвистело». Долго ходил по лесу, вернулся домой, разжег печку, отогрел руки, сел к столу и написал. А что «просвистело» — не спрашивай, непонятно. Метель свистела... Какая разница, что я хотел сказать?

— У тебя нет намерения вернуться в кино?

— Одно время, после того как Мамонов сыграл в «Острове», посыпались предложения играть монахов. Считалось, видимо, что весь русский рок должен теперь переиграть святых. Мне, помню, прислали историю, в которой я должен был играть слепого монаха, который потом прозрел... Мамонов сыграл прекрасно, это роль, к которой он всю жизнь шел, и фильм мне нравится, я даже поучаствовал в Киеве в его раскрутке... Но сейчас на этом месте долбят шахту, и это уже никуда не годится. Я все думал: что же Мамонов может после этого сыграть?

— Сейчас играет Ивана Грозного, тоже у Лунгина.

— О! Точно. После такого — только Ивана Грозного.

— А Сельянов не предлагал больше сняться, после «Духова дня»?

— Сельянов на меня обиделся, когда предполагалось участие «ДДТ» в «Брате-2». Мне не понравился пафос этого фильма — «Бей хохлов, спасай Россию». Сельянов рассердился и сказал, что я коммунист. Ладно, пусть я буду коммунист. А первый «Брат» мне очень понравился. От него, от мальчика этого, веяло некоторым ужасом, конечно. Но веять ужасом должно от всякой новизны. Мне вообще интересно только чудо. А оно всегда пугает.

— Слушай, вот ты из Питера...

— Я не родился там.

— Но там состоялся. И Путин тоже из Питера, и фактически твой ровесник. Старше на 5 лет. И такие вы разные с ним, и ведь он тоже естественное продолжение Питера, тоже продолжает одну из его линий — столичную, административную, бюрократическую, ту, что у тебя в поэме названа «Петропавловской щелью»... Почему так? Почему одна страна, один город, одна, в сущности, культура породила двух таких разных отпрысков?

— Хар-роший вопрос... Первый такой интересный вопрос. Ха. И ведь он действительно органическое порождение Петербурга.

— И наверняка ты бы многое на его месте делал, как он...

— Я?! На его месте?! Я за группу отвечать не могу, в ней пятнадцать человек, а тут — за полтораста миллионов?! Но вообще — да, странный разброс. Надо подумать. Я, может быть, песню об этом напишу.

Вы также можете подписаться на мои страницы:
- в фейсбуке: https://www.facebook.com/podosokorskiy

- в твиттере: https://twitter.com/podosokorsky
- в контакте: http://vk.com/podosokorskiy
- в инстаграм: https://www.instagram.com/podosokorsky/
- в телеграм: http://telegram.me/podosokorsky
- в одноклассниках: https://ok.ru/podosokorsky

Tags: Башлачев, Вячеслав Бутусов, Гребенщиков, Дмитрий Быков, Егор Летов, Лимонов, Максим Резник, Матвиенко, Сергей Сельянов, Ходорковский, Шевчук, демократия, интеллигенция, оппозиция, экстремизм
Subscribe

Posts from This Journal “Шевчук” Tag

promo philologist october 15, 15:20 14
Buy for 100 tokens
Дорогие друзья! Меня номинировали на профессиональную гуманитарную и книгоиздательскую премию "Книжный червь". На сайте издательства "Вита Нова" сейчас открыто онлайн-голосование на приз читательских симпатий премии. Если вы хотите, то можете меня там поддержать:…
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 2 comments