Николай Подосокорский (philologist) wrote,
Николай Подосокорский
philologist

Categories:

Дмитрий Пригов: "Культура — это всегда культура вечности, а не времени"

С разрешения издательства публикую фрагмент из книги: Дневники Вильгельма Шенрока. 1973–1977 годы. Т. 1. — М.: Слово/Slovo, 2019. — 400 с.: ил.

Купить книгу: https://slovobooks.ru/catalog/vneseriynye_izdaniya171/dnevniki_vilgelma_shenroka_19731977_gody_t1/

От составителей: "«Orange Art Foundation» представляет многотомное издание избранных дневников художника Вильгельма Шенрока. Вильгельм Шенрок ведет дневники с 1973 года по настоящее время. На конец 2019 года полный корпус его дневников составляет 370 авторских листов. При подготовке такого колоссального объема к публикации мы были вынуждены сокращать текст. При этом перед нами стояла задача сохранения общего ритма, стиля, плотности авторского высказывания, а также всех существенных событий жизни и действий автора. В первый том издания вошли тексты искусствоведов Александра Боровского, Виталия Пацюкова и Антона Успенского, посвященные Шенроку и написанные специально для этого проекта.



Дополнительно в книгу включены интервью Шенрока с ведущими российскими художниками и критиками — Екатериной Дёготь, Виктором Мизиано и Дмитрием Приговым. Завершает первый том список выставок и перформансов, в которых Вильгельм Шенрок принимал участие. Цель данного многотомного издания — введение в современный культурный оборот ранее никогда и нигде не издававшихся художественных и дневниковых текстов Вильгельма Шенрока. Предлагаемые тексты помимо пласта личных событий содержат также рефлексию художника относительно процессов, происходивших в неофициальном советском искусстве 1970–1980-х годов и позднее, в постсоветском искусстве. Поэтому мы надеемся, что публикация данных дневников будет с интересом и вниманием воспринята художественным сообществом и широкой публикой".

Интервью с Дмитрием Приговым, 31 марта 1997. Часть III (заключительная)

Первую и вторую часть интервью можно прочесть здесь и здесь.

С.: Каково состояние современной прозы?

П.: Прозы? Литература относительно изобразительного искусства? Ее беда в том, что она не смогла вписаться в рынок. Изобразительное искусство вписывается в рынок (на Западе) единичным произведением, художнику, чтобы иметь деньги, быть престижным, нужно три-четыре-пять коллекционеров, тех, с кем вкус может совпасть. Проза должна найти миллион читателей, чтобы вписаться в рынок, миллион людей. Люди, занимающиеся радикальными вопросами в искусстве, — это люди маргинальные, люди, не могущие выйти на рынок. Если мы спроецируем истеблишмент литературный на визуальный, истеблишмент литературный определяется нобелевскими лауреатами, а визуальный — лучшие выставки, музеи, цены. Литературный истеблишмент: Бродский, Милош. А изобразительный: Кунс, Раушенберг. Если спроецировать литературный истеблишмент на визуальный, то литература занимается проблемами до Джексона Поллока.

Ситуация с российской прозой ничем не отличается от западной, это уровень, спроецированный на уровень нормального читательского сознания, где Стивен Кинг — натуральный писатель, вписавшийся в рынок, перекрывающий все попытки других литераторов хуже-лучше, он лучше того же Рыбакова, лучше Солженицына, и правильно! Солженицын тоже представитель масс-культуры, но не вписавшийся в нее, в этом отношении литература, которая пытается быть радикальной, сознательно должна стремиться к тому, чтобы быть академически замкнутой, либо смыкаться с изобразительным искусством. Литераторы многие занимаются изобразительным искусством, выставляя либо свои тексты, либо проекты делают, либо пишут к каталогам статьи, либо участвуют в музыкальных перформансах — это способы их выйти за узкий круг своих литературных почитателей в России по причине того, что литература инерционно относится к масс-искусству в любом своем проявлении. Поэтому, скажем, сорокины еще могут быть художественно значимыми фигурами не просто в пределах узкого круга эстетов, а иметь имя в широких читательских кругах.

Я думаю, что литература вся целиком отваливается в художественный промысел, поэтому лучшие литераторы, как Стивен Кинг, сразу делают как бы сценарий для будущего фильма, либо литература должна найти другие формы существования, может быть, я думаю, она будет производить тексты для узкого круга людей, какие-то раритетные тексты, будет литература для кинематографа, шоу и прочая, перформансная. Как-то, может быть, ее оживит Интернет, но писать романы, любые романы — бессмысленно. Потому что то, что говорят о современной литературе с массовыми ходами — повторение компьютерной игры, которая самая эмоциональная и более адекватная. Зачем писать текст на компьютере, когда все это делает картинка? Поэтому я не верю в литературное Возрождение, компьютерно-интернетное. Литература займет какое-то свое место. Как эти три мушкетера или четыре, они в свое время решали проблемы государства, страны, а сейчас они чемпионы мира по шпаге. Так и литература из области мировой, просветительской займет свою область, найдет круг своих потребителей и будет так существовать.

С.: Философия?

П.: Я в этом деле гораздо менее профессионален. Отношусь внешне. У философии, к счастью, эти амбиции типа литературы уже отняты, в России последний всплеск был — религиозная философия. Попытка утвердить философию в качестве поп-масс-занятия, это было связано с последним переживанием ницшеанской проблемы: Бог умер, то есть что такое Бог умер? Все почему-то говорят о Боге, на самом деле, это Ницше констатировал: последней от культа отпала культура. Кузнец был магом-волшебником, потом он стал просто кузнецом — вот так культура последней отпала. От этого западное искусство так и пошло, а в России это долго длилось, и философия начала века всё переживала, что культура отпадает от культа, и не хотелось признать, что ровно наоборот, сделать такой как бы архаический жест, что культура — это непосредственно связанное с культом. Философия, собственно говоря, начиная с этих академических занятий, стала делом людей специфических, на нее ориентированных элитой культурной, которая этим интересуется.

Другое дело, что последнее искусство перенесло акцент с текста на стратегию. Для этого описания потребовался очень сложный категориальный культурологический аппарат, который был взят из философии французской последней, которая сама в большой степени стала такой культурологической, почти художественной деятельностью, она сама как бы манифестировала стирание изобразительного искусства, объявила стирание границ между жанрами, видами деятельности. И ей навстречу пошла философия, которая попыталась существовать в качестве такой квазихудожественной деятельности, и действительно, в свое время, когда эти философы были популярны, они были законадателями мод отнюдь не только интеллектуальных. У них была площадь перед Сорбонной, где они пили кофе, все за ними следили, что они делали, и кто-то пришел первым, рубашка на голое тело, чуть не бритое, это тип мэйл-символа, который потом стал символом «Мальборо», вот это всё.

Они были даже законодателями мод, этому свидетельствует то, что они шли в художественное поведение. Философия раскололась на людей, ушедших в художественно-артистическое поведение, и академизировавшихся. Я не знаю, куда уйдет нынешняя философия. Та философия, которая мне интересна, это, конечно, не философия, изучающая фундаментальные проблемы, почти история философии: кто-то гегельянец, кто-то кантианец, кто-то хайдеггерианец… Есть более-менее радикальные исследования философские, пока они стоят в плане вот этой французской философии с некими тенденциями понять, что после, преодолеть это. С кем я общаюсь? Я просто знаю в институте философии сектор Валерия Подороги. Михаил Рыклин — я его давно знаю — он тесно связан с художественными кругами, у него есть работы по практике Монастырского и посвященные Сорокину. Он часто участвует в дружеских беседах, обсуждениях, в этом отношении он внедрен в современные проблемы культуры. Как пойдет дальше развитие философии? Я думаю, что в общем-то мне просто было бы неправомерно отвечать на этот вопрос.

С.: Галерейное дело? Есть у нас галереи, работающие достаточно оригинально?

П.: Есть, но по завершении утопии возможностей современного искусства их деятельность в качестве радикальных галерей резко упала. Я не знаю, как они материально существуют. В свое время, лет пять-семь назад, конечно, существование галерей было очень интересно, и оно как-то определяло художественную жизнь. Сейчас это рутина. Тогда и появились основные галереи, которые и сегодня можно назвать как интересные: «Айдан-галерея», галерея Марата Гельмана, «L-галерея», «XL-галерея», их очень немного. Несомненно, очень интересная и радикальная галерея была «Риджина», когда там работал Кулик, который реализовывал проекты отнюдь не кураторские, а художнические, это была имитация кураторской деятельности, он работал с художниками как со своими персонажами, которых переиначивал в своих экспозициях.

С.: Если суммировать все ваши высказывания, то можно прийти к выводу, что дела обстоят более чем благополучно! Эта оптимизация идет от свойства вашего характера, динамичности, или это результат размышлений и выводов?

П.: Это выглядит оптимистично?! Я думал, что описал трагическую ситуацию! Это можно объяснить несколькими причинами. Первая причина, как всегда, — это жизненные обстоятельства. Например, для человека, который был тесно связан со структурами культуры и функционирования государственного искусства в пределах советской власти, крах этой системы — это крах его не только художественный, но и экзистенциальный.

С.: Как вы пережили этот крах?

П.: Для меня, наоборот, это был не крах. Я был всегда человеком андеграунда. Я не имел возможности ни печататься, ни выступать. Вдруг для меня открылись возможности, я печатаюсь.

С.: На другой планете вы не оказались?

П.: Благо это случилось, когда мне было уже 48 лет, собственно, возможность эйфорического сдвига для меня уже прошла. Мой механизм самоудовлетворения, мой процесс художественного онанизма настолько глубоко зашел, что внешние обстоятельства могли подправить, но не принципиально изменить отношения с собой. Для меня это ощущение краха — наоборот, некое снятие неких депрессивных элементов в моей жизни. Я привык работать с конкретной действительностью, с мейнстримами, реально передо мной стоящими; я работал с советскими реалиями, теперь с нынешними, поэтому они для меня качественно ничем не различаются. У меня есть моя некая система и стратегия овладения ими, что есть то и есть это, я не вижу разницы между одним и другим.

Если говорить о проблеме более широкой, не касающейся художественного творчества, социальной, государственной, то крушение государства и прочее, в этом отношении все равно для меня пафос чистоты и определения ситуации важнее конкретности ситуации. Я стараюсь понять, что же происходит, и оценивать, что вот крушение там. Ничего не происходит без крушения. Почему крушение одних хуже, чем вознесение и крушение других? Высота положения предыдущих должна быть мне ценнее, чем высота положения нынешних? Почему коммунисты у власти мне должны быть дороже, чем, скажем, воры у власти? Можно говорить о количестве жертв и прочее. Конечно, лучше, когда меньше жертв. Я думаю, что большинство нынешних трагедий страны происходит еще отнюдь не из экономических трагедий.

Большинство потеряло самоидентификацию. Все идентифицировались с сильным государством, вдруг не с чем стало себя идентифицировать. Вся российская история, да и советская, была направлена на то, чтобы уничтожить все другие уровни идентификации. Вообще на Западе человек — это элемент очень сложно выстроенной системы идентификаций, там семья, соседи, церковь, профессиональные клубы, политическая партия, страна. Рушится одна — он компенсирован другими. Здесь было все выжжено, кроме этой страны, государство исчезло, люди оказались потерянными, они никто, они не понимают, кто они. Нужно строительство новых идентификаций, это основное культурное строительство, которое потом может породить и культуру, и структуры культурные. Сейчас с трудом выстраиваются идентификации местные, земляческие, региональные, профессиональные (это очень трудно), религиозные — это все с трудом отстраивается.
Пропущено (вырубили свет).

С.: Вы структурированы стратегией, вы жестко в ней находитесь, а что касается ощущений свободнобиологических — как вы ощущаете в себе возрастные изменения? Может показаться, что вы расположились здесь надолго, вы так уверенно всё проводите и делаете. Что такое старость? Дуновение смерти?

П.: Это справедливо. Род моей деятельности — это даже не род, а специфика и характер — смывает возраст. Я всегда легко общался что с семнадцатилетними, что с семидесятилетними, если их род деятельности был мой, там нет возрастных различий. Род возрастной анастезии непонятный, это всегдашний некий род эйфории, возбуждения. Я вообще человек перевозбужденный от природы, я поэтому не курю, не пью. Есть медицинское объяснение, суть — абстиненция. Абстиненция наркотическая. У человека есть железа вот здесь, которая выпускает в организм микродозы наркотика, когда человек начинает принимать наркотики, она свою функцию останавливает, когда человек прекращает эти наркотики принимать, его начинает ломать, это ощущение связано либо с пробуждением этой наркотической железы, либо она не пробуждается. Есть люди с гиперфункцией этой железы. Я постоянно перевозбужден, мне легко впадать в эйфорию, этот фактор способствует некоей жизни смытой, нематериальной, невозрастной.

Конечно, возраст накладывает свой отпечаток. У каждого человека есть свой возраст. Он доживает до своего возраста, а потом в нем длится. Я всегда знал, что мой возраст 42–43 года, я до него дожил и после этого длюсь. Спокойно или не спокойно, но ощущаю себя именно в этом возрасте. Я никогда не жалел о своей молодости, о детстве. А насчет смерти одно время был как у всех страх такой не смерти, а внезапного прерывания жизни. Я думал: что же это такое, а потом понял, что это странное ощущение нереализованности. В какой-то момент я вдруг понял, что, в общем-то, некий определенный текст того, что мог, и хотел, и должен был сказать, как бы завершен, и если моя жизнь оборвется в этом моменте, то ничего страшного не произойдет. Не то что там в народе не умру, но я как-то реализовал то, что я должен был сделать, и с тех пор у меня страх смерти нормальный, обычный физический страх, лишь бы она не была мучительной, долгой и отвратительной.

Как такового страха смерти у меня уже нет. И я думаю, как я буду ощущать старость? Этому способствовало опережающее такое идеологическое-культурологическое достижение нашего круга, мы просто были актуальны недолжное количество времени с семидесятых по девяностые годы — двадцать лет актуальности в нынешней культуре со стремительно меняющимися стилями, в этом энергичном процессе! И то, что я актуален в литературе до сих пор, это, конечно, приятно, но в то же время это несколько недолжно и отравляюще, это не дает мне нормально чувствовать себя. Каждое явление проходит живое, потом это труп, который противен, а потом кости, которые опять замечательны. Умереть, чтобы дожить до состояния своих костей.

С.: Когда мы научимся достойно отправлять своих героев на пенсию?

П.: Культура — это всегда культура вечности, а не времени. Всякое дуновение времени смотрится как отвратительное и развращающее.

С.: Дмитрий Александрович, как неожиданно! Вы впали в пафос вечности?

П.: Это культура — в вечности. Партия вечна. Комсомол вечен. Всё вечно. Ты уезжал на лето отдыхать на юг, ты возвращался и понимал, что ничего не изменится, ничего. Ты уезжал на два года в командировку, ты возвращался — все на своих местах делают то же дело, в тех же должностях. Идея вечности — в том отношении, что это магичность такая. Партия своей целью объявила построение коммунизма, но в пределах этой культуры, как она объявила это, как бы коммунизм уже и был построен. Эта магическая культура не строительства и времени, а нахождения истинных имен. Например, перед концом перестройки правящая элита была занята странным делом для нормального человека, она подыскивала прилагательное к слову социализм. Построенный социализм, реальный социализм, завершенный. Это странное занятие с точки зрения магической вечности.

Они искали истинное магическое имя этого явления, когда, назвав, оно начинало служить, поэтому такое может быть время, дело не во времени, а дело сосредоточенных общений с магическим уровнем явлений. В этом отношении, конечно, старение не было субстанциональным явлением, смерть была случайностью, помирал человек — его место тут же замещалось. Сейчас пришло время, когда люди начали различаться друг от друга. Или такое понятие, как поколение компьютеров, следующее поколение детей. Пришли поколенческие культуры, пришло понятие морального старения вещей в отличие от их физического. Раньше вещь изнашивалась, разрушалась, а тут, оказывается, вещь стареет быстрее, чем она изнашивается физически. Все конденсат понятия времени, бега времени. Президент избирается, потом вдруг сменяется, может смениться, масса показателей элементов времени. Понятие деньги — они вкладываются, оборачиваются, растут. Раньше ты получал 220 рублей зарплату, и это было навсегда, в этом была вечность.

Время пришло, время заработало, но оно трудно входит, потому что все длится, тут же нет смены культур. Например, тут все, что рождается, просто длится, Блок в поэзии как возник, так и длится, и количество читающих его людей длится, и до сих пор Блок для них актуален, а все после Блока ужасно, поэтому элементы времени включаются, конечно, но вы же видите, какая происходит жесткая борьба не на уровне политическом, а на уровне менталитета. Если демократам удастся продержаться хотя бы лет сорок и воспитать в понятии времени хотя бы два поколения, тогда уже это будут реальные взаимоотношения, поколение с понятием времени будет миллионов сорок и миллионов восемьдесят людей старого менталитета, а сейчас же люди с понятием времени внедрены в огромные анклавы вечного существования. Москва, скажем, Санкт-Петербург — это культура крупных урбанистических городов, а все остальное — случайные монстры, вдруг оказавшиеся в другой жизни.

С.: О Танатосе мы поговорили, надо бы поговорить об Эросе!

П.: Вся человеческая культура была построена на экранировании эроса. Вначале были выведены семейные, родовые понятия, женитьба, прочие сословные. Пока эрос не вырвался наружу как явленный фрейдизм начала века, но это была его смерть, понятно. Потому открытая эротическая культура нашего времени, секс-революция — она эрос отодвинула, обнажила секс. Эрос — это культурный этикет проявления сублимированного секса. Объявление чистого секса отделило его от деторождения. Деторождение стало случайным элементом секса. Как только появилась клонированная овца Долли, оказывается, что деторождение выведено из секса, оказывается, секс полностью введен в сферу гедонизма, а деторождение отделено от секса. Но, поскольку все человечество как бы строится по принципу некоей программы, то деторождение важнее секса, секс — это что-то вроде еды и прочего, это временное, а деторождение — это программа на будущее, собственно, вся эротическая культура построена на том, чтобы смыть секс, эти все интерактивные виртуальные сексобщения основаны на том, чтобы виртуализировать секс или отменить антропологию.

С.: Возможно ли это?

П.: По причине вынутости деторождения из секса. У секса вынута первопричина; можно, конечно, делать из еды гедонистическое наслаждение, для существования при этом не обязательно сидеть за столом, есть руками. Человек, поглощенный какой-то деятельностью, может вообще не есть в этом смысле, а глотать бутерброды из «Макдональдса». Так же и секс, когда из него вынута функция деторождения, то секс становится необязательным, еда в любом случае функционально обязательна, а секс — нет. Если клонированная система может быть понятна, то незачем рассчитывать на слабость людей, которые будут там совокупляться, не будут, больны — не больны. Пускай себе занимаются этим сексом в свое удовольствие, как в луна-парк ездят. Но луна-парк не сделают вместо основного производства нужных вещей. Так же и секс. В отношении секса — секс уже проиграл человечеству!

С.: Очень любопытная позиция! Допустим, секс не проиграл человечеству, а секс проиграл лично Дмитрию Александровичу?! За сексом нет пространства?

П.: Мы экстраполируем наши понятия в будущее. Все мы, в общем-то, в пределах нормально продолжающейся культуры. За сексом пространства нет, а за эротикой очевидно есть, но в принципе, поскольку я себя явил деятелем культуры, а не открывателем мистических и гностических пространств, то в этом отношении я просто имею с эротикой дело в том смысле, как она явлена в культуре, а имеет ли она отношения с высшими силами — это истины не моего рода деятельности. Я бы погрешил с этикой моего служения культурного, если бы стал под видом культуры заниматься некими гностическими практиками или даже какими-то предположениями: что значит Эрос в пределах неких мистических миров? будущего переселения душ? Это не мои занятия профессиональные.

С.: Батай, Фуко…

П.: Правильно, но эти понятия находятся в культуре: «Секс и насилие», «Секс и власть», «Секс и художественная деятельность» — это, конечно, предметы моих размышлений. Но потому, что это всё разворачивается в пределах культуры, драматургия культурных реализаций, конечно, меня это интересует и с точки зрения философской, я писал на эти темы, я писал в имидже гомосексуального поэта, в имидже лесбийского поэта, у меня есть «Каталог мерзостей» — переплетение эротики, насилия, садизма. Конечно, это меня интересует, но как культурный феномен.

С.: Вы известны метафизической любовью к такому краткосрочному и мгновенному существу, как — о, сколь краток срок жизни газеты! За пять минут до прочтения она желаема, сверхжелаема, но через пять минут по прочтении она — мусор, прах, ничто, падаль, нежить. Вы бы хотели быть газетным магнатом?

П.: Магнат, производящий газеты, — герой! Он производит газеты без рефлексирования по поводу смерти газеты, для него газета вечно живая, когда она уходит — это не его газета. Для меня важна газета не в качестве производства, а в качестве метафоры-бабочки! В этом отношении для меня газета — вариант любого листка.

С.: Когда вас впервые пропечатали в газете, большого и великого Дмитрия Александровича Пригова, и он пошел в киоск, сколько экземпляров газет он купил?

П.: А я не люблю читать о себе. Если мне приносят, я прочитываю, но чтобы покупать… Я и так знаю, что я говорю, а что про меня скажут — для меня это мало что значит. Газета для меня несколько другое, она есть некий мой персонаж! Почему я рисую на листке? В листке заранее есть содержание, он заранее хрупок, в этом хрупком листке вдавлено немыслимое содержание, как в мясо — кости, какая-то странная жизнь, которую, разъяв кости, не соберешь. Так и этот листок поэтому — когда ты рисуешь на листке, ты уже имеешь предзаданное содержание помимо того, что вкладываешь, и вот эта драматургия листка и наложенного на него содержания — это мое основное содержание, а не то, что изображено на листке. А странное отношение листка и впихнутого в него содержания — это глубокое содержание, гораздо глубже того, что я могу в него врисовать.

С.: Скажите просто потом, как вы вожделеете славы? Как вы ее любите?

П.: Сейчас я скажу. Слава овладевает мной, у меня есть отдельный дар, не дар, а страсть шоумена, я умею вести семинары, вечера, я легко реагирую, включаюсь, провоцирую, вот когда я вхожу в эту роль моментально действительно, а эта роль и не может быть без вожделения славы, это, собственно, и есть имиджевое поведение, но, когда я сижу дома (я человек разных имиджевых поведений), я меньше всего думаю о славе.

С.: Сейчас вы не думаете о ней?

П.: Я сейчас о ней думаю только как о предмете культурного поведения. Мы с вами обсуждаем этот вопрос, нисколько не касаясь меня, поэтому я могу так отстраненно о ней говорить. Для меня существует только то, что входит в пределы моего имиджевого поведения. Я включаю триггер и веду себя точно в пределах этих границ, потому что если бы я спутывал границы — у меня столько занятий! — то получилась бы безумная неразличаемая каша, как если смешать семь цветов радуги — и получается серое. Моя задача по воспитанию себя и была проведением этих включений, границ, несмешиваний, незагрязнений. Я веду себя чисто, насколько чисто может себя вести такое слабое существо, как человек.

С.: Вы во многом превосходите других, вам отмерено больше других, это не тешит тщеславие? Вы скромны?

П.: Нет. Я всегда всю жизнь завидовал всем, кому угодно. Я знаю, что я делаю то, что нужно, но вот эти оценки — это оценки внешние; я как раз, когда выхожу на люди, то полон экзистенциального страха, что сейчас обнаружится обман, что я вышел черт-те с чем, но у меня включается перформансный тип поведения, и он дает мне возможность перевести эту проблему на другой уровень, я не думаю о том, что написал — я начинаю вести себя.

С.: А насколько сложно переходить из одного состояния в другое?

П.: В школе, когда меня вызывали, я наливался краской и почти слезы навертывались, когда мне задавали обычный простой вопрос, было дикое напряжение. Но в пределах двадцати лет. Это прошло с чисто языковой артикуляцией, я стал читать, научился говорить и, поскольку в моем круге всегда был чуть-чуть более начитан, то мне было легче говорить, то есть мне, чтобы доминировать в каком-то обществе, нужно быть начитанным не немного, а наголову больше остальных. Когда я начитан не немного, я не могу внутренне чувствовать право доминации. Но со временем открылся внутренний канал шоу-поведения, это уже не знания, не артикуляция, это страсть; ты впадаешь в транс говорения, поведения, и там тебя ведут уже совсем другие законы, ведет почти животный инстинкт.

С.: Дневниковые записи ведете? Как-то регистрируете свои ощущения?

П.: Я каждый день пишу по три стихотворения!

С.: Мы прошли мимо того, где должны были быть!

П. (смеется): А что делать?! Это называется — жизнь побеждает никому не известным способом!

С.: Вас долго не подпускали к славе, не закипела ли в вас желчь?

П.: Поскольку я никогда не чувствовал своих прав на владение славой, то я и сейчас не чувствую особых своих внутренних прав на это. Это вопрос не ко мне.

С.: Как вам представляется ваше будущее?

П.: Будущее после смерти?

С.: Нет, обычное, традиционное.

П.: Единственное, что сейчас меня может волновать — это материально-техническое обеспечение моей старости. Остальное меня мало волнует. Мне не хотелось бы потерять внутренней творческой энергии, которая важна для меня, количество уже бессмысленно наружу выпускать, а уровень моей внедренности в эту культуру, должен сказать, меня не очень волнует. Я даже не очень понимаю, в какой мере в ней надо присутствовать, надо ли, вообще будет ли этот тип поведения присутствовать в культуре, может быть, все это смоется каким-то интернетным присутствием, куда будет переведена наша культура, и отнюдь не то, что для нас значимо в пределах той интерпретации, будет значимо, выплывет, какие-то — то, что мы сейчас не замечаем, — какие-то значительные фигуры, которые нами не оценены, а то, что для нас сейчас значимо, окажется чепухой.

С.: Не страшно? Вдруг свалится безвестность?

П.: Мне моя личная вовлеченность и заинтересованность в ситуации была всегда важнее. Если это сохранится, то мне это будет безразлично.

С.: Есть ли разница между центром и периферией? Возможно ли некое периферийное искусство, о котором в центре не догадываются и не знают?

П.: В России? Явленность из провинции некоего откровения? Вы знаете, я думаю, что уже нет. По той причине, что перекомпоновался сам тип искусства. Возьмем науку: приезжал какой-то Ломоносов, который поражал. Сейчас наука — это работа не одного подвижника, это огромный коллектив с огромными деньгами, где, скажем, твоя способность ладить с сотрудниками не менее важна, чем твоя одаренность. Наука хуже не стала, эта институция стала по-другому работать. И то, что может сделать коллектив, не может сделать один человек. Если ты такой одаренный, ты все равно не можешь заменить коллектив, поэтому атмосфера коллектива, его налаженности, синхронности не менее важна, чем твоя личная одаренность. Сейчас приедет какой-нибудь юноша из Холмогор и поразит институт им. Курчатова?

Не может этого быть, он туда врастет. То же и в искусстве, оно функционирует на уровне гигантских институций, без них художник даже не может быть опробован. Поэтому ты приезжаешь — и ты гений и прочее, но если у тебя нет способов внедрения в эту культуру, способности ладить с этими людьми, ты не можешь даже оказаться художником, а у последующей культуры не будет способов тебя опознать как художника. Либо ты будешь как некое раритетное забавное существо. Но тогда ты будешь числиться по разряду кунсткамеры, а не по разряду культуры, это тоже может быть хорошо, но если твои амбиции находятся в пределах искусства, ты должен понимать, как функционирует искусство, можно ругаться на это, ненавидеть это, но оно функционирует так.

С.: Если бы вам предложили возглавить мафию, вы бы нашли для этого время?

П.: Мафию в искусстве — да!

Вы также можете подписаться на мои страницы:
- в фейсбуке: https://www.facebook.com/podosokorskiy

- в твиттере: https://twitter.com/podosokorsky
- в контакте: http://vk.com/podosokorskiy
- в инстаграм: https://www.instagram.com/podosokorsky/
- в телеграм: http://telegram.me/podosokorsky
- в одноклассниках: https://ok.ru/podosokorsky

Tags: Вильгельм Шенрок, Поллок, Пригов, Солженицын, Стивен Кинг, искусство, литература, наука, поэзия, секс, философия
Subscribe

Posts from This Journal “Пригов” Tag

promo philologist october 15, 15:20 14
Buy for 100 tokens
Дорогие друзья! Меня номинировали на профессиональную гуманитарную и книгоиздательскую премию "Книжный червь". На сайте издательства "Вита Нова" сейчас открыто онлайн-голосование на приз читательских симпатий премии. Если вы хотите, то можете меня там поддержать:…
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 1 comment