Николай Подосокорский (philologist) wrote,
Николай Подосокорский
philologist

Елена Боннэр: "Воевали не за Родину и не за Сталина, просто выхода не было"

Интервью Елены Георгиевны Боннэр (1923-2011), правозащитницы, вдовы академика Андрея Сахарова, лейтенанта медицинской службы Маше Гессен для портала "Снобъ" (опубликовано в 2010 году).



- Давайте начнем с начала войны. Вам было восемнадцать лет, и вы были студенткой-филологом, то есть представителем самой романтизированной прослойки советского общества. Тех, кто «платьица белые раздарили сестренкам своим» и ушли на фронт.

- Да, я была студенткой вечернего отделения Герценовского института в Ленинграде. Почему вечернего отделения? Потому что у бабушки было трое «сирот 37-го года» на руках, и надо было работать. Полагалось, чтобы учеба каким-то боком соприкасалась с воспитательной, школьной и прочей работой. И меня райком комсомола направил на работу в 69-ю школу. Она располагалась на улице, которая тогда называлась Красной, до революции называлась Галерной, сейчас снова Галерная. Она упоминается у Ахматовой в стихах: «И под аркой на Галерной / Наши тени навсегда». Эта арка в начале улицы – между Сенатом и Синодом – выходит прямо к памятнику Петру. Это была вторая моя трудовая площадка. Первая трудовая площадка была в нашем домо­управлении, я работала на полставки уборщицей. Это был дом с коридорной системой, и на меня приходились коридор третьего этажа и парадная лестница с двумя большими венецианскими окнами. Я очень любила мыть эти окна весной, ощущение радости было. Во дворе рос клен, была волейбольная самодельная площадка, где мы все, дворовые дети, развлекались. И я мыла окна.

- А то, что вы были ребенком врагов народа, не мешало вам работать в штате райкома комсомола? Вы не видели в этом противоречия?

- Это мне не мешало быть и активной комсомолкой, и работать в штате райкома комсомола старшей пионервожатой. Меня в восьмом классе выгнали из комсомола за то, что я на собрании отказалась осуждать моих родителей. А я, когда отправилась в Москву отвезти им передачи (на пятьдесят рублей раз в месяц принимали, и все), пошла в ЦК комсомола. Там со мной поговорила какая-то девушка (наверное, это было уже после того, как Сталин сказал, что дети за отцов не отвечают, а может, и раньше – не помню). И, когда я вернулась в Ленинград, меня снова вызвали в райком и вернули мой старый комсомольский билет – восстановили. Заодно и других ребят. Про работу в домоуправлении тоже надо сказать. В доме был совет жильцов, какое-то общественное самоуправление. Вера Максимова, жена морского офицера, была его председателем. Она очень хорошо относилась и ко мне, и к моему младшему брату, и к младшей сестренке именно потому, что мы были детьми «врагов народа». Когда бабушка умерла в блокаду – Игоря до этого бабушка отправила со школьным интернатом в эвакуацию, а маленькую Наташку взяла бабушкина сестра, – осталась пустая комната. И эта самая Вера Максимова еще до того, как я прислала какие-то документы о том, что я в армии и нельзя, значит, занимать жилплощадь, написала заявление, что я нахожусь в действующей армии и поэтому жилплощадь за мной сохраняется.

- Большая редкость.

- Да, да, редкая семья.

- И вот начинается война. Сейчас большинству представляется, будто немедленно сотни тысяч людей начали записываться добровольцами. Вы помните это?

- Это большая ложь – про миллионы добровольцев. Добровольцев в процентном отношении было ничтожно мало. Была жесткая мобилизация. Всю Россию от мужиков зачистили. Колхозник или заводской работяга – те миллионы, которые полегли «на просторах родины широкой», были мобилизованы. Только единицы – дурни интеллигентские – шли добровольно.

Я была мобилизована, как тысячи других девчонок. Я училась в Герценовском институте, и некоторые лекции, «поточные», проходили в актовом зале. И над сценой актового зала все время, что я там училась, висел плакат: «Девушки нашей страны, овладевайте второй, оборонной профессией». Овладение второй, оборонной профессией выражалось в том, что был предмет «военное дело». Для девушек были три специальности: медсестра, связист и снайпер. Я выбрала медподготовку. И надо сказать, что военное дело в смысле посещаемости и реальной учебы было одним из серьезнейших предметов. Если ты прогуляешь старославянский, тебе ничего не будет, но если ты прогуляешь военное дело, тебя ждут большие неприятности. У меня как раз к началу войны закончился этот курс, и я была поставлена на воинский учет.

Где-то в конце мая я сдала экзамены. Надо сказать, что этот диплом я потеряла. Когда я уже была старшей медсестрой на санпоезде и наш поезд проходил капитальный ремонт в Иркутске, мой начальник сказал: «У тебя нет диплома, при том что уже есть звание. Иди на здешние курсы и сдавай экзамен прямо сразу, с ходу». Он сам договорился, и я сдала экзамены гораздо лучше, чем в институте; по-моему, там одни «пятерки» у меня. Так получилось, что у меня иркутский диплом.

- Это какой год?

- Это зима 1942–1943-го. Я из нее помню одну деталь. Поезд стоял на ремонте в депо «Иркутск-2». Экзамены сдавали в городе, в помещении Иркутского пединститута, где был расположен госпиталь. В этом госпитале мы работали, там же я сдавала экзамены. Как-то вечером я шла к вокзалу по маленькой улочке, там такие дома, типа пригородных, деревенских, с заборами. И лавочка. И на лавочке сидела девочка лет девяти, закутанная в шубу. Рядом с ней – маленький мальчик. И она пела песню: «И врагу никогда не добиться, / Чтоб склонилась твоя голова, / Дорогая моя столица, / Золотая моя Москва».

Я остановилась и стала спрашивать, откуда эта песня. Я ее до этого никогда не слышала. Она сказала: «А ее всегда по радио поют. И я ее очень люблю, потому что мы из Москвы, эвакуированные». И вот я до сих пор помню эту песню именно с ее голос­ка. Вечерний заснеженный город, маленькая девочка, и такой чистенький, тонкий голосок…

- И опять к началу. 22 июня вы слышите, что началась война, вы на воинском учете. Вы сразу поняли, что окажетесь в армии? Мы ведь представляем себе так: над всей страной безоблачное небо, и вдруг – катастрофа, жизнь меняется в одночасье. У вас было чувство, что наступили внезапные перемены?

- Маша, это очень странное ощущение. Вот теперь, когда мне восемьдесят семь лет, я пытаюсь обдумать и не понимаю, почему все мое поколение жило в ожидании войны. Причем не только ленинградцы, которые уже пережили настоящую финскую войну – с затемнением, без хлеба. В десятом классе мы сидели за партами в валенках, в зимних пальто и писали – руки в варежках были.

Ленинградкой я стала, когда папу арестовали, и мама, заранее боясь для нас детдомовской судьбы, отправила нас к бабушке в Ленинград. Это был август 1937-го – мой восьмой класс. Почти в первые же дни я увидела на Исаакиевской площади – а бабушка жила на улице Гоголя, в двух шагах от Исаакиевской площади – вывеску на стене дома: «Институт истории искусств, Дом литературного воспитания школьников». И потопала туда. И оказалась в маршаковской группе (основанной Самуилом Маршаком. – М.Г.). И я должна сказать: то, что я была дочерью «врагов народа», не играло отрицательной роли в моей судьбе. Более того, у меня такое ощущение, что этот довольно снобистский ребячий литературный кружок принял меня очень хорошо именно поэтому. В этом кружке была Наташа Мандельштам, племянница Мандельштама, был Лева Друскин (Лев Савельевич Друскин (1921–1990), поэт, исключенный из Союза писателей в 1980 году за дневник, найденный у него при обыске; эмигрировал в Германию. – М.Г.), инвалид, перенесший в детстве паралич. Наши мальчики на все собрания, на выходы в театры носили его на руках. Из этой же когорты вышел и известный в свое время Юра Капралов (Георгий Александрович Капралов (р. 1921), советский кинокритик и сценарист. – М.Г.). Многие погибли. Погиб тот, кто был первой любовью Наташи Мандельштам (забыла его имя), погиб Алеша Бутенко.

Все мальчики писали стихи, девочки – в основном прозу. Я ничего не писала, но это неважно было. А вообще все было очень серьезно, два раза в неделю – лекция и занятия. Помимо этого мы собирались, как всякая подростковая шайка, сами по себе. В основном собирались у Наташи Мандельштам, потому что у нее была отдельная комната. Очень маленькая такая, узкая, пеналом, кровать, стол, но набивались туда, как могли. И чем занимались? Читали стихи.

- Вы описываете людей, чутких к происходящему вокруг и привыкших выражать словами то, что они чувствуют. В чем для вас выражалось ожидание войны?

Маша, самое смешное, мне кажется, что с 1937 года, а может, и раньше, я знала, что мне предстоит большая война. Вот я тебе скажу, наши мальчики писали, я тебе процитирую немножко стихов. Стихи, предположим, 1938 года: «Вот придет война большая, / Заберемся мы в подвал. / Тишину с душой мешая, / Ляжем на пол наповал», – пишет один из наших мальчиков.

Другой вроде бы круг, но в общем те же люди, чуть постарше. Мы – школьники, они – студенты (Института философии, литературы и истории (ИФЛИ), легендарного московского учебного заведения, расформированного во время войны. – М.Г.).

Пишет Кульчицкий: «И коммунизм опять так близок, / Как в девятнадцатом году».

А Коган (Павел Коган, поэт, студент ИФЛИ, погибший на фронте. – М.Г.) вообще ужасное пишет: «Но мы еще дойдем до Ганга, / Но мы еще умрем в боях, / Чтоб от Японии до Англии / Сияла Родина моя».

То есть это не только в Ленинграде, но и в Москве. Это интеллигентская среда. Я не знаю настроений деревни, а Россия на 90% была деревенской. Но вот у нас это чувство, глубокое ощущение, что нам это предстоит, было у всех.

- И когда начинается война, вы становитесь медсестрой – еще один романтический образ. Как это выглядело на самом деле?

- Интересно, что в начале, при том что я была медсестрой и мобилизована как медсестра, меня поставили на совсем другую должность. Была такая должность, ее очень быстро ликвидировали – помощник политрука. Я даже не знаю, в чем она заключалась, но, наверное, это было примерно то же, что потом избиравшиеся в каждом подразделении комсорги. А моя военная должность вначале называлась «санинструктор».

Я оказалась на Волховском фронте (фронт, созданный в 1941 году в ходе обороны городов Волхова и Тихвина Ленинградской области. – М.Г.). И как-то сразу за пределами блокадного кольца. Я даже не помню, как мы оказались за пределами. И я работала на санитарной «летучке».

Это такой небольшой поезд из товарных или пригородных вагонов, задачей которого было быстро эвакуировать раненых бойцов и гражданское население, которое оказалось после Ладоги на этой стороне кольца, и довезти до Вологды. Что с ними дальше делали, мы не знали: переправляли куда-то, расселяли куда-то… Многие из них были доходяги блокадные, их просто сразу же госпитализировали. На этом участке нас очень часто бомбили, можно сказать, постоянно. И путь перерезался, и разбомбленные вагоны, и куча раненых и убитых…

- И вас в какой-то момент ранило…

- Это было около станции, которая носила девичье имя – Валя. И я оказалась в Вологде, в распределительном эвакопункте при вокзале. Это было 26 октября 1941-го. Была такая помесь зимы с жуткой осенью: мокрый снег, ветер, ужасно холодно. И я, как и многие, лежала на носилках, в спальном мешке. У нас были очень хорошие, грубые, жесткие, толстые спальные мешки. У немцев таких не было. Наши мешки были хоть и тяжеленные, но теплые. Мне кажется, это было единственное, что у нас было лучше, чем у немцев. А документ на раненого, если он был в сознании, заполнялся тем человеком, который первым оказывал помощь. Этот документ – вовсе не искали там по карманам солдатскую книжку – заполнялся со слов, назывался он «Карточка передового района». Такая картонка. Английской булавкой эту карточку пристегивали на брюхо: фамилия, имя, часть – и затягивали спальный мешок. И если ты оказал какую-то помощь, что-то сделал – сыворотку там, повязку, морфий или еще что-нибудь, – об этом делалась пометка. И вот в эвакопункте на полу рядами стоят носилки, и впервые перед глазами появляется врач в сопровождении медсестер или фельдшеров – не знаю кого. И тут мне – мне несколько раз так везло – первый раз чудесно повезло. Врач доходит до меня и так вот рукой, не отстегивая, поднимает карточку и читает фамилию. И вдруг говорит: «Боннэр Елена Георгиевна… А Раиса Лазаревна тебе кем приходится?» А это моя тетя-рентгенолог, которая в это время тоже в армии была, но неизвестно где. Я говорю: «Тетя». И он говорит сопровождающим: «Ко мне в кабинет».

- Только на войне человек может сказать, что ему чудесно повезло, потому что он вдруг оказался не мешком с карточкой, а человеком.

- Потом я узнала: его фамилия – Кинович. Ни имени, ничего не знаю. Доктор Кинович. Он командовал этим эвакопунктом и решал, кого в первую очередь обрабатывать, кого без обработки отправлять дальше, кого – в вологодский госпиталь. Оказалось, что он в финскую войну служил под началом моей тети. На вид довольно молодой был. Мне все люди старше тридцати тогда казались старыми. И меня отправили в госпиталь в Вологде же. Госпиталь находился в пединституте. Что вокруг и прочее – я не знаю, я ничего не видела. И первое время очень плохо говорила. У меня была тяжелая контузия, перелом ключицы, тяжелое ранение левого предплечья и кровоизлияние в глазное дно. Я за «женской» занавеской лежала – палат женских там не было, лежала – сколько времени, не знаю – в госпитале в Вологде. И понимала, что с подачи Киновича ко мне очень хорошо относятся. Ясно совершенно, так сказать, опекают по блату. И довольно скоро из Вологды санпоездом я была отправлена в госпиталь в Свердловск. Там уже было настоящее лечение: мне сшивали нерв, левое предплечье и прочее – а до того рука болталась.

- И вам опять чудесно повезло?

- Да. Поезд шел долго. Мне кажется, суток двое-трое. В первую ночь нас бомбили на выезде из Вологды, где-то между Вологдой и Галичем. Эту ночь я помню очень хорошо, очень страшно было, страшнее, чем когда меня первый раз ранило. В Свердловске в госпитале я была до конца декабря. Значит, в общем я в госпитале пробыла с 26 октября где-то до 30 декабря. И 30 декабря меня выписали в распределительный эвакопункт, или как там это называлось, Свердловска. Я пришла, сдала свои документы и сидела в коридоре, ждала. И тут ко мне подошел очень пожилой человек в военной форме и спросил меня, что я здесь делаю. Я говорю: жду, что мне скажут. Он мне сказал: «Экс нострис?» (Ex nostris (лат.) – «Из наших». – М.Г.). Я сказала: «Чего?» Он сказал: «Из наших?» Я сказала: «Из каких?» Тогда он сказал: «Ты еврейка?» Я говорю: «Да». Это единственное, что я поняла. Тогда он достал блокнотик и говорит: «Ну-ка, скажи мне фамилию». Я сказала. Потом он меня спросил: «А вообще ты откуда?» Я говорю: «Из Ленинграда». Он мне сказал: «А у меня дочка и сын в Ленинграде». Кто он и что он, ничего не сказал. «А где твои родители?» Я говорю: «Про папу не знаю. А мама в Алжире».

Он сказал: «Какой Алжир?» Я говорю: «Акмолинский лагерь жен изменников родины». Я очень хорошо помню, как на него посмотрела, пристально очень, а сама думаю, что он сейчас мне скажет. Может, он сейчас меня пристрелит, а может, нет. И вот я ему говорю: «Акмолинский. Лагерь, – вот таким рапортующим голосом. – Жен. Изменников. Родины». Он сказал: «Ага» – и ушел. Потом вернулся, почти сразу, и сказал: «Сиди здесь и никуда не уходи». Пришел еще, наверное, через полчаса и сказал: «Пойдем». Я говорю: «Куда?» А он говорит: «А ты теперь моя подчиненная, медсестра военно-санитарного поезда 122. Я твой начальник Дорфман Владимир Ефремович. Будешь обращаться ко мне «товарищ начальник», но изредка можешь называть Владимиром Ефремовичем. Все».

- И все-таки, как восемнадцатилетняя студентка-филолог становится военной медсестрой?

- Мы с ним пошли, ехали на трамвае довольно долго, а потом шли пешком, потому что санпоезд, которым он командовал, где-то далеко стоял, на каких-то дальних путях. По дороге он спросил: «Ты настоящая медсестра или рокковская?». Я сказала: «Рокковская». И он на это сказал: «Плохо». РОКК – Российское общество Красного Креста. Учили на их курсах гораздо хуже, чем в нормальном военно-фельдшерском училище (это для парней) или медтехникуме. То есть тех учили по-настоящему, а нас – «девушки нашей страны, овладевайте второй, оборонной профессией». Все ясно? Он сказал, что это очень плохо и что мне за две недели надо научиться выписывать на латыни лекарства – начальник аптеки научит, делать внутривенные, которые я никогда не делала, и всему остальному. «За две недели» – это примерно столько, сколько санпоезд идет к фронту под погрузку. С ранеными быстрее пропускали, а порожняк часто тащился, как товарняк. Но не всегда. И когда гнали по-быстрому, значит, где-то готовились большие бои. Мы по скорости движения заранее знали и про Сталинград, и про Днепр, и про Курск.

Научилась. Стала потом старшей сестрой этого самого санпоезда. Вот так мне везло. Мне повезло с Домом литературного воспитания школьников. А на войне мне повезло с докто­ром Киновичем. А третий раз мне повезло с Владимиром Ефремовичем Дорфманом. Потому что ясно: меня послали бы не на санпоезд, а на передовую. Всех туда посылали тогда. Посылали же просто дыры замазывать людьми. Это начало 1942 года – время, когда никто оттуда не возвращался.

- И вы на этом поезде не прошли, как принято говорить, а проехали всю войну, до 45-го года?

- Да, еще из Германии успела вывозить раненых. День Победы я встретила под Инсбруком. Последний наш рейс из Германии был в середине мая в Ленинград. Там поезд расформировали, а меня назначили заместителем начальника медицинской службы отдельного саперного батальона на карело-финском направлении: Руг-Озерский район, станция Кочкома. Этот саперный батальон занимался разминированием огромных минных полей, которые находились между нами и Финляндией. Война уже кончилась, и вообще великая радость, а у нас каждый день и раненые, и погибшие. Потому что карт минных полей не было, и живыми наши саперы оставались больше благодаря интуиции, чем миноискателям. И демобилизована я была – по-моему, это была третья очередь демобилизации – в конце августа 1945 года.

- Вы прошли всю войну и хронологически, и географически. Встречали ли вы людей, которые понимали, что нет разницы между воюющими режимами? Как они поступали? Что вообще было делать?

- Были такие люди, но сказали об этом ведь только теперь, когда Европа приравняла коммунизм и фашизм. Ну чуть раньше писали – говорили разные философы, только кто, сколько людей их читали? И это все после войны. И Ханна Арендт, и Энн Аппельбаум. А тогда… Кто-то стал перебежчиком, кто-то всячески, правдами и неправдами, стремился на Урал или за Урал. Совсем не евреи – евреи как раз рвались воевать, потому что, в отличие от меня, тогдашней дуры, понимали, что значит «экс нострис». Почитайте об эвакуации творческой интеллигенции и их семей в Ташкент и Ашхабад, и вы увидите, что евреев там ничтожно мало. И поговорка «Евреи воевали в Ташкенте» – одна из больших неправд о войне.

<...>

- Я помню, в начале девяностых кто-то издал сборник воспоминаний бывших ИФЛИйцев, и меня в них поразила такая сквозная нота – как будто начало войны для этих молодых людей принесло какое-то нравственное облегчение, долгожданную возможность пойти с оружием на понятного, настоящего врага.

- Да, это то самое ожидание войны и последующего очищения, которое Сталин снял одной фразой: мы все были «винтиками».

- И чувствовали себя винтиками?

- Вот ты меня спрашивала в письме о том, помню ли я лозунг «За Сталина! За Родину!». С начала и до конца войны, а потом еще немножко после нее, приблизительно до конца августа 1945-го, я была в армии. Не в штабах, а среди этих самых раненых солдат и моих рядовых солдат-санитаров. И я ни разу не слышала «В бой за Родину! В бой за Сталина!». Ни разу! Я могу поклясться своими детьми, внуками и правнуками. Я услышала это как полушутку-полуиздевательст­во после войны, когда с нас стали снимать льготы. За каждый орден, за каждую медаль платили какие-то деньги – я забыла сколько – пять, десять или пятнадцать рублей. Но это было хотя бы что-то. Всем давался раз в год бесплатный проезд на железнодорожном транспорте – это было что-то. Еще какие-то льготы. И с 1947-го их стали снимать. Пошли указ за указом: эта льгота отменяется с такого-то числа. Через пару месяцев другая – с такого-то числа. И каждый раз в газетах крупная ложь: «По просьбе ветеранов» или «По просьбе инвалидов войны». И вот тогда появился шутливый лозунг: «В бой за Родину! В бой за Сталина! Но плакали наши денежки, их нынче не дают!». (Видимо, это была пародия на песню Льва Ошанина, написанную еще в 1939 году: «В бой за Родину! / В бой за Сталина! / Боевая честь нам дорога! / Кони сытые / Бьют копытами. / Встретим мы по-сталински врага!». – М.Г.) Потом про деньги и льготы забыли и навесили на нас этот лозунг: «В бой за Родину! В бой за Сталина!».

У нас дома, у меня, мы ежегодно отмечали День Победы. Причем это была смешанная, двойная компания: моя армейская, девчонки в основном, и Ивана армейская, мужики в основном. Иван – это мой первый муж и отец Тани и Алеши. Ну, конечно, все хорошо выпивали. Наша большая комната была расположена, как это называется, в бельэтаже, окнами на Фонтанку, красивая комната была, старая барская квартира. А напротив был фонарный столб. И вот пьяный Ванька залезал на этот столб и кричал: «В бой за Родину! В бой за Сталина!». А снизу дружки, тоже пьяные, подкрикивали ему: «В бой за Родину! В бой за Сталина!». И я не знаю, что вообще думают те случайно оставшиеся еще живыми ветераны, почему они не скажут: «Мы не говорили этого! Мы кричали «...вашу мать!»»? А раненые, когда невмоготу, кричали «Ой, мамочка», жалостно так, как малые детки.

- За что же на самом деле воевали люди, которые кричали «...вашу мать»? И за что воевали лично вы?

- Воевали не за Родину и не за Сталина, просто выхода не было: впереди немцы, а сзади СМЕРШ. Ну и непреодолимое внутреннее ощущение, что так надо. А возглас этот? У него одно интуитивно-мистическое содержание – «Авось пронесет!». А я не воевала в прямом смысле. Я никого не убила. Я только кому-то облегчила страдания, кому-то облегчила смерть. Боюсь литературщины, но все-таки процитирую. Просто «Я была тогда с моим народом, там, где мой народ, к несчастью, был». Это бомбежками моих раненых добивали, моих девчонок, меня убивали.

- Санпоезд – это такое пропущенное з­вено военной мифологии.

- Про глупость одну о наших санпоездах нигде вроде не пишут, а я расскажу. Вдруг приказ – не знаю кого, может, начальника тыла? Все крыши вагонов санпоездов закрасить белым и нарисовать красный крест. Ширина линий почти метр. Дескать, немцы бомбить не будут. И военный комендант станции Вологда краску выдает всем АХЧ (административно-хозяйст­венным частям. – М.Г.) проходящих санпоездов. И девчонки на крышах корячатся. Красят. И так хорошо нас бомбить стали по нашим красным крестам. А бомбежка – это на земле страшно, а в поезде в сто раз страшнее. По инструкции поезд останавливается. Ходячие раненые разбегаются, а ты с лежачими в вагоне остаешься – куда денешься? А потом, когда они отбомбятся и еще на бреющем отстреляются, ходят девчонки по обе стороны от путей и ищут своих раненых, кто живой. А если убитый, карточку передового района и документы, какие при нем, берут. Мы не хоронили. И не знаю, кто хоронил и хоронили ли их вообще. Поездили мы с крестами недолго – опять срочный приказ: все крыши зеленым закрасить. Самая страшная бомбежка была у Дарницы. Мы уже без крестов были, но почти половина наших раненых там осталась.

И еще одно было – не страшное, но отвратительное. В каждом вагоне санитар и медсестра. И они отвечают за то, чтобы сколько погрузили раненых, столько и на разгрузке было. Живой или мертвый – все равно. Главное, чтобы никто по дороге не убежал. И ходим мы все из вагона в вагон с ключами. Идешь с перевязочными материалами или санитар два ведра супа из кухни (она была сразу за паровозом) тащит, и на каждой площадке – отпереть, запереть, отпереть, запереть. Такая вот не медицинская, а охранная функция. А если кто-то убежит, это ЧП, и голову моют не только нам, но и начальнику. И тут уж наш замполит от своих шахмат и радио отвлекается – другой видимой нам работы у него не было – и главным становится. И рапорт ты ему писать должна, где, на каком перегоне кто убежал. Ранение описать, чтобы легче ловить было. И вообще, не содействовала ли? А если настоящее ЧП, если горе – умер у тебя раненый – никаких хлопот. Труп сгрузить на первой станции, где есть военный комендант (они были только на больших станциях), его служаки заберут, и все.

- Можете назвать три самые большие неправды о войне?

- Две я уже назвала: о том, что евреи якобы не воевали, и про массовое добровольчество. А третья ложь тянется с 1945-го. Она в эксплуатации темы войны с целью заморочить мозги ее действительным участникам и тем, кто войны не видел. И все эти парады и государственные праздники – это не грустное поминовение тех, кто с войны не пришел, а милитаризация общественного сознания, в какой-то мере подготовка его к грядущей войне, и наживание нынешней и предшествующей властью того, что сегодня называется рейтингом – и внутри страны, и в международном плане. Ну и конечно, на войну уже шестьдесят пять лет списывают, что страна – не власть и люди, к ней приближенные, – живет плохо, катастрофически плохо.

- Говорят, что сразу после войны и даже в конце войны было ощущение, что все изменится, страна будет другой.

- Да, что страна будет другой. Что страна прошла такое невероятное! Я тебе скажу, вот я читала предыдущий номер «Новой газеты», там очерк о какой-то женщине-инвалиде, которая живет в разрушившемся доме, муж у нее не ходит, на руках на ведро его таскает. В общем, ужас какой-то. И я поймала себя на том, что у меня на клавиатуру капают слезы. Просто вот увидела, что кляксы. Потому что это невозможно. Шестьдесят пять лет прошло! Шестьдесят пять лет – «всем инвалидам квартиры». Шестьдесят пять лет – «всем инвалидам машины». А я знаю, что мои девчонки в Пермской области (у меня почти вся команда была уральская, девчонки в основном пермячки), мои санитарки, те, кто еще не умер, ютятся по каким-то углам. И я тоже, старая дура: приходит Путин в премьеры – это было два года назад, – ну, я сижу перед своим телевизором, и Путин говорит, я слышу своими ушами, что мы должны в этом году всех инвалидов войны обеспечить автомашинами, а кто не хочет брать машину, мы даем сто тысяч. И я думаю: мне машина не нужна, а сто тысяч нужны.

- И где эти сто тысяч, вы не интересовались?

- А как я буду интересоваться? Я, конечно, могу написать: «Дорогой товарищ Путин, где мои сто тысяч? (Смеется.) В чей карман ты их положил?» Бумагу жалко.

- Но все же 9 Мая что-то по-прежнему значит для вас?

- Раньше, пока многие не ушли из жизни – радость редкой встречи с теми, кто был тогда рядом. Сейчас без радости. Вот достаю фотографии: седьмой класс, московская школа №36, и другая – десятый класс ленинградской школы №11. И иду не на сайт «Одноклассники.Ру», а на сайт obd-memorial.ru – «Мемориал Министерства обороны». И ищу, где и когда окончили жизнь мои одноклассники. Большинство моих «девчонок» были старше меня. И жизнь кончается. У меня остались только две девчонки: Валя Болотова и Фиса (Анфиса) Москвина. Фиса живет в ужасных условиях в Пермской области. Но уже два года от нее нет писем – наверное, умерла. Периодически ей по моей просьбе посылали какие-то деньги девочки из московского архива – у них доверенность на мою пенсию, и они покупают мне лекарства, книги и кое-кому деньги переводят. Много же я не могу.

- Так почему же оставшиеся в живых ветераны не опровергают мифы о войне, которых с каждым годом становится все больше?

- А почему мы, вернувшись с войны, думали: мы такие, мы сякие, мы все можем – и большинство заткнулось?

Вы также можете подписаться на мои страницы:
- в фейсбуке: https://www.facebook.com/podosokorskiy

- в твиттере: https://twitter.com/podosokorsky
- в контакте: http://vk.com/podosokorskiy
- в инстаграм: https://www.instagram.com/podosokorsky/
- в телеграм: http://telegram.me/podosokorsky
- в одноклассниках: https://ok.ru/podosokorsky

Tags: Вторая мировая война, Елена Боннэр, Маша Гессен, Сталин, ветераны
Subscribe

Posts from This Journal “Елена Боннэр” Tag

Buy for 100 tokens
Московская Хельсинкская Группа совместно с издательством ОГИ переиздают три важных книги о становлении диссидентского и правозащитного движения в СССР. В наследство нашему и будущим поколениями Людмила Михайловна Алексеева оставила уникальные публицистические и автобиографические труды:…
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 10 comments

Posts from This Journal “Елена Боннэр” Tag