Николай Подосокорский (philologist) wrote,
Николай Подосокорский
philologist

Не публиковавшееся ранее письмо из блокадного Ленинграда и воспоминания о блокаде

Сегодня отмечается очередная годовщина со дня полного снятия блокады Ленинграда. К этой дате я решил приурочить публикацию в своем блоге уникальных материалов, связанных с блокадой. Мне их прислала из своего архива Наталия Малаховская. Письмо, которое я публикую ниже, было написано 14 января 1942 года из блокадного Ленинграда матерью Наталии Малаховской Деборой Борисовной Хотиной, студенткой Первого Ленинградского медицинского института, своему отцу Борису Иосифовичу Хотину, который тогда работал военным врачом в Канске. 19-го декабря 1941 года автору письма исполнилось 20 лет. Лия Пекуровская, о которой упоминается в письме, - это первая любовь Бориса Хотина и мать Лёвы (он также упомянут в письме, известно, что он был тяжело ранен 16-го августа 1941). Этот Лёва потом стал мужем Деборы Хотиной и отцом Наталии Малаховской, а Лийка – её любимой бабушкой. Все пережили блокаду и Великую Отечественную войну. Письмо публикуется сейчас впервые.


Блокадный Ленинград. Фото: club.berkovich-zametki.com

Ленинград, 14/1-42 г.
Дорогой пупик!
Пишу тебе очень редко, но ты не должен сердиться. Сам понимаешь, писать не о чем. Вернее, нужно бы рассказать очень о многом, да нельзя. От тебя из Канска не было еще ни одного письма, но думаю, что теперь уже скоро начнут приходить. Интересно, получили ли вы в Новосибирске хоть одно мое письмо, я туда много писала. Очень, очень скучаю о вас, больше чем когда-нибудь. Но бесконечно рада, что вы далеко от меня, что вы не видите и не переживаете всех этих прелестей. Радуюсь этому каждый раз, когда встаю из-за стола, выхожу на улицу, иду за водой или за дровами, или плетусь в институт. Кстати, в институт я теперь перестала ходить – эта ходьба очень утомительна, а теперь приходится рассчитывать каждый шаг, приходится очень экономить силенки. У нас снова начинается сессия, но я плюю на нее. Что же делать, ну не ползти же в институт на четвереньках? Я, пока что, не ползаю, а хожу, но и меня уже хватит не на долго, максимум – на месяц. Вообще, папка, если блокаду не прорвут и к нам не забросят продукты, так очень сомнительно, что через месяц я еще буду в состоянии нацарапать тебе письмо. Никогда еще не затягивалась так туго петля! Но будем думать, что блокаду прорвут, что мы все-таки переживем это время и еще встретимся. Вот уж будет о чем рассказать!
Была тут у Лийки Пекуровской 2 раза. Она лежит больная, диагноз – distrofia. Много я вижу теперь исхудавших, но таких страшных еще не видывала. Не знаю, выживет ли она. Надо бы сходить к ней, опять помочь немножко, ведь она лежит совсем одна. Но такие морозы, просто ноги никуда не идут, не могу заставить себя это сделать. От Лёвы было письмо от 9-го декабря, он выписался из госпиталя и теперь где-то на Ленинградском фронте. Не знаю, жив ли он теперь.
Недавно к нам приходили тетя Аня и Чика. Чику отпустили первый раз с 20-го августа. Пришла Фирочка, у нас был настоящий праздник. Единогласно постановили, что нужно продолжать цепляться за жизнь, высчитали, что при существующем положении никому из нас больше месяца не вытянуть. Что ж делать! Может быть, все-таки и прорвут блокаду. Тогда мы снова вернулись бы к жизни. Мне кажется, что если меня покормить досыта 2-3 дня, я сразу же ужасно растолстею. Так что вы уж не увидите меня такой, какая я сейчас, к вам я приеду, снова приняв человеческий облик. А сейчас я сама себя не узнаю, нахожу себя в глубине, а так стала, как все, полуавтоматом. Ну ничего, все перемелется, дай бог! Нужно жить светлыми надеждами, если нет ничего более существенного!
Крепко целую тебя, мой родной!
Деба










Автор этого письма оставила и другие воспоминания о блокаде Ленинграда и эвакуации из города, которые вошли в роман Наталии Малаховской «Молодые капитаны поведут наш караван». В этой и следующей записи я публикую также фрагменты из них.

БЛОКАДА

Воспоминания Деборы Борисовны Малаховской из интервью с Натальей Малаховской (запись сделана летом 2001 или 2002 года).
Комментарии и примечания принадлежат Наталии Малаховской


Письмо от 25 октября 1941 года:

«Дорогие мамочка, папка, Люка**!
Не знаю, получили ли вы моё предыдущее письмо, на мамин адрес: г. Тихвин. Эвакогоспиталь №1374, капитану медицинской службы С.Я.Хотиной. Думаю, что вряд ли, т.к. почта сейчас доходит очень плохо. Хочу послать вам это письмо с оказией, быть может дойдёт. Ничего о вас не знаю. Очень беспокоюсь. Где, как и на каком фронте сейчас папа? Судя по сообщениям и разговорам, фронт находится совсем близко от Тихвина. Постарайтесь хоть как-нибудь сообщить о себе!
Я живу так же, как все ленинградцы... В начале и середине сентября ещё была учёба в институте. Потом нас – студентов – отправили на окопы. Сначала было трудно. Очень мешали кровавые мозоли от лопат на ладонях. Потом нам выдали брезентовые рукавицы, и работа пошла быстрее и лучше. Мы привыкли, и всё наладилось. Мешали только постоянные бомбёжки и обстрелы. Но работали мы здорово и порядком уставали. Но ничего, мы не унывали, а думы только о том, чтобы не допустить немцев к нашему Городу! Сейчас институт закрыли. В общежитии разрешено жить, но там не топят, и очень холодно. На днях снова понизили норму хлеба, который выдают нам по карточкам. Его (хлеба) хватает только на несколько укусов, так как другой еды нет. Сейчас Тамару ***с ребёночком, который родился 1 октября, меня и частично Фирочку приютил у себя дядя Фоля. У него относительно (по сравнению с общежитием) тепло, и он иногда где-то достаёт немного дуранды (жмыха подсолнечного и соевого) и столярного клея. Хуже всего приходится нашей Тамаре. Она должна работать и пешком ходить на работу с ребёнком на руках от нас – с улицы Жуковского – до Охты, где её работа. Сама она очень ослабла и еле держится на ногах. Молока у неё, конечно, нет. У дяди Фоли с довойны осталось немного манки, вот ею и кормят малышку. А на днях, придя на работу с ребёнком, она обнаружила, что всю дорогу несла свёрток с девочкой вверх ногами. Ничего! Малышка-Лялька справилась и с этим.
Я сейчас работаю в госпитале младшей медсестрой. Приходится выполнять работу и сестры и санитарки. Каждый день по 12-14 часов. Устаю здорово, но это даже хорошо – отвлекаюсь от страшных мыслей. Без конца бомбёжки и обстрелы. Как только объявляют воздушную тревогу, дядя Фоля ночью, несмотря на нашу усталость, сердито заставляет нас идти в бомбоубежище. Таких тревог бывает по нескольку раз в ночь, не говоря уж о дневном времени.
Ну ничего, вот кончится война, тогда и отдохнём! Лилюшка, мы ещё с тобой побалуемся и песни попоём, как раньше.
Родные и любимые мои, мамочка, папка, Лилюшенька, не знаю, придётся ли нам ещё когда-нибудь увидеться. На всякий случай хочу попрощаться с вами. Здесь сейчас очень нелегко! Знайте же, что я вас очень, очень и очень люблю. Целую. Ваша Дебка.
25.X-1941»
____________________________________________
**Так перед войной в последнее время «Люка – Лукерья» называла свою сестру Лилю (Елизавету) в шутку моя мама.
*** Тамара – мамина двоюродная сестра.

Из рассказов мамы:
1941, сентябрь
«Мы думали, что на крыше – красный крест, так нас бомбить не будут. Ну да, красный крест. А им это так и в самый раз. Тревога. Надо бы идти в подвал, спускаться. А у меня – работа, мне бинты крутить. Идти не хотелось, тем более, что нас-то уж бомбить не будут – так думали.
И вдруг – треск, визг, гром. Все посыпалось, нас прижало взрывной волной. Три бомбы аккурат в ту самую крышу, где этот красный крест. Дверь в перевязочной никак не открыть, она тогда застеклённая была, мы в дверь барабаним…(Девочка из той школы, где был тот госпиталь: «Эту дверь и теперь заклинивает.») Наконец, нас выпустили (кто-то снаружи, из коридора). Стою в коридоре, к стенке прижалась – ничего не соображаю. Вдруг солдатик бежит, упал передо мной на колени, а у него кровь из груди, алой такой рекой:
- Сестра, спаси!
Это – ко мне, потому что я в белом халате… Потом я узнала, что это у него верхушка легкого из груди торчала. Мы его на носилки и понесли – а носилки-то на четырех, то есть четыре ручки, чтоб четверо несли, но где там четверо, несем вдвоем, вниз, в подвал, по ступенькам.
Потом меня снизу опять наверх послали. Вот это было страшно.
Н.М.: За чем посылали?
Мама: За подушками, за постелями для раненых.
Н.М.: И ради этого рисковать жизнью?
Мама: А как же быть? Ведь раненых на пол не положишь. Вот иду – туда, в этот пожар. Так страшно... Принесла я эти постели и подушки, но больше уж я туда не ходила(…).
А раненые от этой бомбежки лежали, прикрытые простынями, где-то на полу в зале, а ноги были не прикрыты, и вот Индочка, жена дяди Фоли, по ногам смотрела, нет ли и меня среди раненых. У меня тапочки были тенниски, синие со шнурками, и вот она меня по тапочкам искала.»
Так будут её по тапочкам разыскивать, и не найдут, не окажется её ни среди убитых, ни среди раненых. Выживет она в тот день. Но это будет уже в какой-то другой жизни, где её любимый город обернётся к ней своим страшным лицом. И та веселая ее тетка, молодая Фирочка, принесет ей потом, туда, в квартиру другого ее дяди, Фоли, где она будет жить в блокаду, авторучку. В сорок первом году - это же надо себе представить, если и пятнадцать лет спустя, уже при моей жизни, дети будут писать в школах вставочками! Бомбы на госпиталь упали в сентябре, а Фирочка придет 19-го декабря, в самый день её рождения:

Из рассказов мамы:

«Помню, день рождения. Приходит ко мне моя тётя, Фирочка. День рождения, конечно, не справляли, у дяди Фоли, но Фирочка - разве она может без подарка? Она принесла мне ручку – серенькую, тогда это была редкость – под мрамор, с пером (тогда всех этих шариков не было). Подарок на двадцать лет!»
И тут она заплакала. В свои двадцать лет, в ужасной квартире, с этой лестницей, всей обмерзшей, где она пробиралась по обледеневшим ступенькам с ведром воды, и шла, как тень из царства теней, и видела, как убивают на улице плешивого человека, стащившего у ребёнка кусок хлеба, и все это видела и не плакала, а тут, увидев эту ручку, заплакала и сказала себе:
«Вот, мне двадцать лет – всего двадцать лет, мне еще жить да жить, а вот, приходится умирать».

По рассказам Лили:

«В это время к нам пришло ужасное письмо от Дебки. От меня это письмо долго скрывали... В этом письме она писала, что везде лежат трупы и что она, наверное, не выживет, и прощалась с нами.»

Из рассказов мамы:

Мама: ...Где все эти документы: в какой день снизили норму до такой, потом до такой...
Н.М.: Но как ты это всё переживала? Главное же, не в какой день это всё случилось, а как это постепенно всё начиналось.
Мама: Уменьшали и уменьшали норму, вот и все дела.
Н.М.: Ну, а потом что?
Мама: А потом люди стали умирать и умирать. Мы стали видеть, что по улице везут, или просто в саночках, людей, завёрнутых то ли в одеяло, то ли в какие-то простынки. Везут уже из дому. Вот. Потом стали собирать этих людей по квартирам, потому что у многих не было никого, ни родных, ни знакомых, и никто не мог эвакуировать их оттуда, из своих холодных квартир. Так. На самом деле если хочешь ты, доча, немножко побольше узнать про блокаду, возьми у Лильки этого Михайлова, почитай.
Н.М.: Мне интересно не про саму блокаду, а вот про тебя в блокаду. Где ты жила: сначала в общежитии ты жила?
Мама: Конечно. Я жила в общежитии и училась ещё. Я ведь в блокаду ходила на занятия, так или иначе, если они были – состоялись. Да, и жила в общежитии, в своей комнате, где и до войны жила.
Н.М.: А где это было?
Мама: Общежитие? Около Гренадерского моста, по-моему, если я не ошибаюсь. Да. Ну а потом что, доченька? Стали ведь обстреливать город, и бомбить, и наши стёкла все посыпались, и наши помещения – комнаты – не отапливались. А зима всё шла и шла, и свирепела и свирепела. Стало безумно холодно, и даже в пальто спать пришлось, всё равно холодно, а утром – утром всё-таки хотим и идём на занятия: хотим сами. (...).
Ну, так или иначе, сдавали, и хорошо сдавали, между прочим.
Как было учиться, сдавать и не сдавать, и делать перевязки в госпитале, куда привозили свежераненных больных или не свежераненных больных, с нагноениями, значит, - вот это всё, вся эта медицинская сторона нашего обучения. Но это всё было. Было, конечно. И, поскольку я всё-таки ходила и сдавала, несмотря ни на что, немножко лучше, немножко хуже, всё-таки как-то...
...Да, а ходили мы, - значит, нам нужно было в институте показываться: ну, вот не знаю, - один день, потом день-два пройдёт – опять нужно идти туда. Учить препараты – нужно быть там, в самом институте. Придти в институт, и по своему студенческому билету тебе дают вот подшивку этих всех препаратов, сидишь и учишь их, да? И для этого надо быть в институте, надо дойти до института, прежде всего. На улице, извините, мороз вот такой. Кто как одет? У кого что есть. Всё-таки мы, ленинградцы, не были подготовлены к тому, что мы остались почти что обнажёнными на этой безумной, холодной зиме....У кого что есть. Вот выхожу на улицу, я вижу уже: мы все становимся рядочком, один за другим, в очередь за водой, потому что вода, - обыкновенная, сырая наша вода – подаётся только через трубы, если они не замёрзли. А если замёрзли, то воды нет. Если тебе хоть какая-то вода нужна в доме, ну, согреть что-нибудь, или как-нибудь что-нибудь, то бери, пожалуйста, если хочешь, если можешь, снег на улице – снег лежит, и глубокий снег, - пожалуйста, - почему не вода? А вот не вода. А вот не вода. И наш дядя Фоля очень строг был и не разрешал нам пользоваться этой водой для приготовления – ну, просто чаю, предположим, пищи, да? Потому что: по этому снегу мы идём сами, своими ногами, ноги наши где только не побывали, канализация не работает в этой самой ситуации, да? Где-то все мы ходим по дворам , ищем эту самую воду, поэтому вода, которую мы приносим в ведёрочке или в чайничке домой, она не безопасная. Всю зиму боялись, что будет эпидемия: вот погодите, придёт весна, будет эпидемия, всё это потечёт и так далее и так далее. Так что дядя Фоля не велел. Но один только раз мы с Тамарой, с тётей Тамарой, привезли несколько ведёрков воды ... А, знаю, почему, знаю: из реки. Из реки нам тоже ведь нельзя было, ты ж понимаешь, всё равно, что снег брать с улицы и топить, что с Фонтанки. Мы с ней пошли. Индочка, дяди Фолина жена, нам выдала саночки маленькие, мы к ним привязали верёвками два ведёрка, вот с этим оборудованием пошли за водичкой, на Фонтанку. На Фонтанке ведь что: на Фонтанке набрать воды не так трудно, как стоять там в очереди с выведенной трубой. Там ужасно, когда ты стоишь: все стоят бледные тени с большими синяками сажи, особенно под глазами и вокруг носа, - конечно, все эти дыхательные пути ....
Н.М.: А почему сажа?
Мама: А почему сажа: чем мы освещались – коптилкой.
Н.М.: А что такое коптилка?
Мама: «Ты помнишь, коптилка, я знаю, как было на свете светло...» Это – маленький пузырёчек, как из-под лекарства... немножко плоский даже какой-то пузырёк, - с керосином. У него внутри керосин, у кого он был. У кого в Ленинграде вообще керосин – ты подумай! До войны. У кого? Зачем керосин? Но всё-таки, когда-то примуса ещё были, керосинки были, так что маленькое количество керосина было у людей, по-немножку. Да. Ну, туда вставляешь фитилёк: кусочек бинтика или там тряпочки какой-то, выводишь её сюда, наружу, и поджигаешь, с этой стороны. Идёт такой язычок пламени... как свечка бы, да? Вот. Коптит безумно – безумно коптит. И утром мы друг на друга смотрим и понимаем, что мы... кажется, всё-таки, не чернокожие, но у нас хватает сажи на лице - у всех так было, у всех. Фирочка, помню, бедная. Так она за собой следила, уже в самую блокаду, когда уже всё было так плохо совсем. Когда она приходила меня поздравить с моим днём рождения: представьте, 19-е всё-таки декабря, это ж что было в Ленинграде в это время! – пришла меня поздравить, и смотрю, у неё даже подкрашены губки: немножко, чуть-чуть. Так у неё усы прямо, усы вот такие, прямо лохмотья даже...
...Вот, в таком виде мы и стоим. Ну, на следующий день – за водой, которая выведена наружу. Значит, так: трубы все замёрзли. Почему воды-то нету в городе: трубы замёрзли. Замёрзли трубы водопроводные, и канализация замёрзла тоже – куда деться? Ведь большой город, это тебе не хата какая-нибудь где-нибудь: а ну-ка, там четыре и пять, шесть этажей, и всем же надо как-то... справляться с жизнью всё-таки, да?... Ну вот, поэтому, конечно... Утром встала, взяла своё... бидончик, там или что было, и пошла искать воду: где сегодня вода?
Я вот выхожу,- на Жуковской-то жила я тогда у дяди Фоли... - кто-то идёт ко мне навстречу, бредёт кто-то, мужчина, что ль, какой, не помню, - у него там плёскается водичка, в этом ведёрочке, что ли.
- Где вода?
- Жуковского 8.
Прихожу на Жуковского, 8: стоит тихая очередь: воды нету. Значит, труба выведена, а воды нету. Значит, так: или здесь будешь стоять, или пойдёшь дальше.
- Где вода?
- Некрасова 35, - даже адреса, видишь, запомнила, куда ходила за водой. Ну, вот тоже: ну принесёшь водички, и слава Богу, да. А тут с Тамаркой поехали... решили: нет, так невозможно, ну что мы по капельке... сколько мы в чайник можем набрать воды, да? Поедем всё-таки за водой на реку. Ну, вот на Фонтанку пошли. На Неву уж нам было очень далеко идти с Жуковского, ну вот на Фонтанку – в самый раз. К цирку! К цирку...
Набрали – хорошо, привезли – хорошо, подняли на четвёртый этаж... Всё хорошо, хорошо. А дядя Фоля сказал:
- Это что, с Фонтанки? Нет. Нет, этой водой пользоваться нельзя. Давайте её всю выливать...
Выливать тоже куда-то надо: всё замёрзло, всё... Давайте выливать будем её... Так эти ведёрочки, которые мы подняли наверх, всё-таки, на четвёртый этаж, эту воду мы вылили в детскую ванночку: это коммунальная квартира, чья ванночка была, не знаю, ну, она чистенькая стояла, уж сколько времени ею не пользовались, да? И мы ведёрочко за ведёрочком туда выливали, выливали, и у нас набралась почти полная ванночка чистой воды: она же чистая, мы смотрим, вода, - но пользоваться ею нельзя.
Н.М.: Ну, хоть руки-то мыть можно?
Мама: Можно. Можно. Но руки от этого не обеззараживаются, так сказать, разве что уж что-то... какая-то грязь большая, вот это можно было, это дядя Фоля разрешал. Ещё был у нас такой дядя Фоля, который очень категорически с нами обращался, беспощадно, так сказать, и тем не менее мы все выжили, всё-таки, так или иначе... И побаивались, и уважали, конечно, и просто подчинялись, потому что кому-то надо было подчиниться, иначе было совсем никак. Так вот, что я стала говорить... а всё это происходит у дяди Фоли, на улице Жуковского...
Н.М.: Когда ж ты к нему переехала?
Мама: В начале где-то... деточка, боюсь тебе наврать: где-то это, может быть, был октябрь месяц.
Н.М.: И почему ты переехала?
Мама: В какой-то день, после какой-то бомбёжки, мне уже на Петроградскую сторону, в своё общежитие, не дойти. А я около дяди Фоли оказалась, пришла к нему:
- Можно ли переночевать?
- Да, конечно, можно. Укладывайся, и всё.
Один раз так, два раза так, а потом мне дядя Фоля сказал:
- Слушай, перебирайся-ка ты к нам. Тебе ходить такое расстояние... всё же надо на улицу Льва Толстого попадать, в институт-то нужно. По дороге чего только нету. Вот. Живи у нас. Живи у нас. Бери эти саночки, там, у Индочки есть маленькие саночки, и вези свои вещички к нам сюда...
А что вещички-то? Правда, было всё-таки зимнее пальто. Оно было очень тонким, и воротник тут как-то – совсем плохо... Старое пальтишко. Мне потом сделали пальто настоящее, хорошее, красивое даже, в конце войны, кусок материала какого-то попался. ... Сделали мне пальто, хорошее, всё, но в ту пору, в блокадную пору, пришлось мне проходить в старом пальтишке. И это же самое пальтишко-то дохлое со мной поехало в эвакуацию, в Барнаул я потом ещё в нём ехала...
Ну где-то там, не так далеко от меня, но всё-таки, жила Манечка Балонова, со своей семьёй (...); значит, она идёт с Поварского переулка, тоже идёт ногами, тоже в тот же самый Первый медицинский институт, мы с ней в одной группе учимся. Вот. Ну, вдвоём идти всё-таки сподручней как-то, чем одной мне. Идём, разговариваем потихонечку, что-то вспоминаем, потому что за ночь непременно что-нибудь где-то случится: где-то что-то обвалится, где-то что-то расстреляется, и так далее. Она за мной заходила на Жуковскую – вот туда, к дяде Фоле, – а я в это время бывала уже готова идти на улицу – и мы с ней вместе шли – вот этот путь туда, на Льва Толстого, делали пешочком. Туда, а во вторую половину дня – обратно.
В ту сторону когда шли – мы там получали карточки. Хлебные карточки, продуктовые карточки – там нам давали, когда мы, студенты, которые учатся ещё, ходят в списках, присутствуют, - вот нам давали карточки.
Н.М.: В институте, да?
Мама: В институте. Почему-то я вспоминаю: кафедра фармакологии была. Почему-то там все документы лежали. И от них я узнала – уже после войны, - по их документам вышло, что я уехала из Ленинграда в эвакуацию 9-го числа февраля месяца.
А до этого числа я всё ходила и ходила и ходила. Вот так вот, да. Но вот когда уже вечером придёшь к дяде Фоле домой, у него печечка натоплена: Индочка топит печечку. Конечно, дровишки лежали ещё с лета или с осени, вот, во дворе у них, - ну, как, ленинградский двор. Я сама их складывала поленницей, аккуратненько, они хорошо лежали, а потом я складывала их на верёвку большую, - пожалуйста, на спину, - и на четвёртый этаж, пожалуйста, тащи. Трудно? Трудно. Но ладно. Потому что я принесу и положу там всё и больше ничего уже с ними не делаю. Вот вечером, когда я приду из института – тёплая печечка. Как я просто вспоминаю: мы с Тамаркой вместе вот так вот руками возьмёмся, - вокруг печки хоровод, так сказать, - прижмёмся, - идёт тепло. Это идёт жизнь уже, да, самая настоящая жизнь. Руки уже тоже обмороженные, ноги уже просто... а тут приходила всё-таки в тёплый угол...
... Ну, а потом, когда мы стали сдавать экзамены, и сдали-таки, и нам карточки идут, как порядочным людям, - так сказать, всё, как следует, да... А ведь почему-то надо было. Почему-то надо было: не сесть в этом тёплом углу и пережидать что-нибудь – нет, учиться надо. Ну, если мы пришли домой и сегодня у нас нет занятий там, в институте, мы дома сядем, раскроем учебники, - Манька и я. И будем учить косточки, или там мышцы, или что, - всё, что полагается сдать в медицинском институте. Ну, там, конечно, было много, мы очень сердились, но программа есть программа: химия, физика, - в общем, предметы, вроде бы не имеющие отношения к медицине, а от нас берущие силы. Но – ничего. Ничего!
......................................................................................................................
.Были эти тревоги, изнурительные просто. Они шли одна за другой.
Господи, 11 раз за ночь: тревога, тревога, тревога, - я и Тамара, у дяди Фоли мы – Тамара вот-вот родит уже. Она же первого октября родила. И она-таки уже в большом положении. А тут с 4-го этажа дяди Фолиной квартиры мы спускаемся вниз, - значит, с этим тяжёлым животом, тяжёлыми шагами, - мы переходим через Литейный проспект, вот, и там, на той стороне – бомбоубежище. Вот туда мы должны успеть добежать, пока начнётся всё это такое, да? Там с детьми: маленькие дети спят на руках у родителей и там где-то как-то: кто-то спит, кто-то плачет, кто-то как-то что-то, - ну – война...
Сигнал воздушной тревоги – уходить обязательно. Дядя Фоля нас гонит, конечно, а сам остаётся - там. По счастью, всё обошлось. А сколько таких случаев: и в литературе описано теперь, да и на памяти просто: воздушная тревога – надоело, не пойду я больше, - остаётся дома, а люди, которые с ними вместе, в этой же квартире, ушли туда, в бомбоубежище, возвращаются – уже в никуда. Вот иногда даже с ребёнком на руках остаются, так, до чего уставали люди, да? Сами подумайте: время ночное, холод такой, да. Кто с ребятами – ещё и грудью кормят, если у неё в груди ещё чего-то осталось. Тревога – воздушная тревога. «ВОЗДУШ-ШНАЯ ТРЕВОГА!» Будь ты проклят, - десять раз скажешь. Но всё-таки идёшь в это самое бомбоубежище, там тебе – все подвинутся, место тебе дадут, это всё будет, - но только уладились, вот, ребёнка укрыли как следует там, то ли пальтецом, то ли одеяльцем, - отбой воздушной тревоги! Ах – все зашевелились, всё бомбоубежище зашевелилось. Встают, собираются, кто-то спал, расталкивают. Ну, пойдёмте домой – отбой воздушной тревоги – ну, пошли домой. Пошли домой. Пришли домой – слава Богу, все дома целы, всё хорошо – давайте укладывать ребёнка в постельку, сами - отдохнуть хоть немножко, ну, - воздушная тревога! 11 раз! 11 раз за ночь! Это что такое? Это же ужас какой-то! Все нервы уже истрёпаны. Ну, что ты скажешь? Ну скажи: куда деться? Деться-то некуда.
Н.М.: Ну, а остаться там? В подвале?
Мама: В подвале? Нет, выгонят.
Н.М.: Выгонят?
Мама: Да, конечно. «Идите, идите все. У всех – свои дома. Идите». Доченька, потому что сколько раз бывало, что снаряды попадают вот именно в бомбоубежище. И в дома, близкие к бомбоубежищу. Рисковать, конечно, нельзя, - конечно. Конечно...
... Гулкие ночи – недаром так говорится – гулкие ночи. Выскочишь на улицу, в бомбоубежище – так по стеклу бежишь-то, по стеклу, всё-таки. Сама даже помнишь, и сейчас, если выйдешь на Литейный проспект, здесь видишь, - не доходя немного до Жуковской – огромные витрины. Там какая-то «Научная книга» была или что-то такое было до войны, какие-то учреждения книжные, ну вот, а ты выходишь потом, уже после воздушной тревоги, тебе надо дойти всё-таки до дяди Фолиной квартиры, - так идёшь же по стеклу. Хруп-хруп-хруп. И это всё светится. Луна. Отчего-то у меня впечатление: луна. Потом, когда уж ехали по «Дороге жизни», тоже так, полог отодвину – посмотришь – луна! Луна... Вот. Ещё, кроме всего прочего, это и утомительно даже для нервной системы: уйти от бомбёжки и придти опять в общем-то к бомбёжке. Так было всё время, так и было.
И всё-таки мы ходили ещё, фармакологию мы ещё сдавали, тяжёлый экзамен, но хорошо и сдали, всё-таки. То ли нас жалели профессора, то ли жалеть было уже нечего, тут все были замотанные, просто замотанные...
Вот. Ну, а потом мы стали уже, что ни утро, то нам новые известия: было 250 грамм хлеба, стало 200 грамм хлеба, потом – 125. И я всё почему-то примеривалась, ты знаешь. Ну что вот у человека башка работает, ну, непонятно даже, как: вот объявили, что с сегодняшнего дня норма хлеба – 125 грамм в сутки, и я вспоминаю, что где-то я читала, в литературе, может быть, это был Алексей Толстой, там не знаю, «Утро». Так там время, когда идёт революция, скажем, так, и уже война идёт гражданская, - что вот снизили норму до ста двадцати пяти грамм хлеба, - и я думаю: Господи, мы-то дожили до чего! Люди 125 грамм хлеба имели когда – ну, в 18-м году, а тут всё-таки идёт сорок какой год? Вот меня как-то само поражало, сама цифра – вот эта, невероятная. Всё казалось, что такого быть не может – а так оно и есть, нам по радио говорят, мы всё и сами знаем: 125 – значит, 125. Никуда не денешься. Никуда не денешься. Пойдёшь в свой собственный институт и будешь там заниматься или сдавать экзамены... Господи, Боже мой. Вечером вернёшься домой, попьёшь кипяточку, всё-таки: накануне или в этот день рано принесла я немножко водички, Индочка где-то согрела её, значит, чего-то тёпленького проглотишь. И спать ложиться надо, а у них – воздушная тревога – ну! Только передохнуть...
Воздушная тревога – это прямо было ужас какой-то. Вроде уже точно, что на меня бомба не падала. Бомба падала не на меня, а уже там, в школе, где я работала в госпитале сестрой, там, на Демидовом переулке. Вот туда бомба падала. Но не больше того. Чтобы точно, вот где я прошла или где я сидела, или где что, чтобы там упала бомба – нет, не было этого. Ну, не было, так и не было, всё-таки. Я после войны уже пробовала сама пройти вот так, по Льва Толстого : там какой-то на площади дом такой, какой-то арочный, что ли, не знаю, арка была какая-то. И я всё вспоминала: я пойду, я узнаю, у меня ноги узнают, где я здесь металась от стенки к стенке... Значит, арка идёт, я к одной стенке прижалась, а она, бомба, свистит: когда летит бомба, тут её ни с чем не спутаешь, да? Она ещё с воем, с гулом летит, и мне уже сразу кажется: вот сюда. Вот сюда она летит, на меня. Ну, в худшем случае – на спину. И я кидаюсь к противоположной стенке. Вот это – да, было. Значит, постояла у одной, она где-то – бах! – разорвалась – и снова начинается гудёж этот самый, - «воздушная тревога» - да? Тогда я опять к этой стенке бегу. От стенки к стенке, вот бегу туда-сюда, туда-сюда...
Я после войны не нашла этого места. Мне казалось, что теперь уж я – ну, навек я всё это запомнила, своей спиной, своими ногами всё запомнила, - ничего подобного. Ничего подобного. Ну, конечно, там в это время уже что-то убрано, какие-то осколки чего-то убраны, уже так не получается всё хорошо сразу узнать...
... Где-то, на каком-то кусочке, мне встретился мой дядя Чика. Он, будучи главным врачом какого-то госпиталя, шёл куда-то по своим военным делам. Я иду на занятия в институт, а он идёт по своим делам. И меня вот встретил. Да, а я: вся морда у меня вот так вот завязана, мне тётя Белла сделала такую штуку – намордник такой шерстяной, и всё! Шапочку какую-то она мне сделала такую тоже, вместо муфты на руки – такая муфта, что ли, - тряпочная, просто тряпочная муфта, тёплая, так, руки защищены, а вот ноги... Вот ноги-таки и пострадали... Ну вот, Чика тут меня увидел, я – к нему, он – ко мне, и вот он только на меня смотрит и качает головой. Так, и так, и так, и так! Качает головой. Мы с ним недолго так постояли, разошлись. Потому что я шла на учёбу, у него – свои дела, но он очень как-то заскорбел, увидевши меня, вот такую всю...
....................................................................................................................................
И только всё я вспоминаю вот этот концерт знаменитый, который мы слушали в Большом зале. Я тебе уж много раз, наверное, и рассказывала... когда я в Филармонию в мирное время ходила, - ну, тогда, конечно, по билетам, всё красиво, нарядно, всё, а тут – пожалуйста – в такую войну... А ко мне – Манька Балонова. И её брат, Лёва Балонов, он любил музыку и всё это понимал, и всё хорошо: и вот, пожалуйста, - есть билеты на концерт. И пошла-таки я, пошла-таки я, захотелось. Сильно захотелось. Пошла я на этот концерт – Первый концерт для фортепьяно с оркестром. Каминский – Каменский? Я не помню, как фамилия...
Н.М.: Первый концерт Чайковского?
Мама: Угу. А зал полный, между прочим. Слушают сидят. Потом там что-то было – не то «Франческа да Римини»... Но это я как-то не запомнила, и не больно-то люблю. Вот. И было ещё что-то. Наверное...не Пятая ли симфония, вот чего. Чайковский шёл. Ну, мы с Манькой где-то... А брат её где-то там в другом ряду сидит, тоже, это всё слушает.
В какой-то момент – мы все уже воодушевлённые, уже когда идёт Первый концерт, то он же умеет поднять сознание высоко, да? – вышел на сцену служитель Филармонии, служащий, и сказал, что, граждане, воздушная тревога. «Мы просим вас всех встать и спуститься вниз по лестнице – вот – и в подвал.» Ну, пошли мы в подвал. Да, очень это впечатляло, конечно, потому что вот сейчас мы приходим в Филармонию, - эти знакомые нам, как говорится, уже с молоком матери, красные шторы бархатные, и все эти стулья, сиденья все тоже – они драпированы красным бархатом, там всё – красный бархат. А в ту зиму – никакого красного бархата, а на окнах – маскировочные шторы, синие, бумажные маскировочные шторы. А мы – в подвале. Спустились туда. Ждём. А в подвале стоят такие скамеечки, тоже красненькие, как сейчас стоят в зале, в самом зале, красненькие скамеечки приставные, когда входишь по входным билетам, чтоб было бы, где сесть – вот они стоят там сейчас. Это уже в зале они стоят. А в ту пору они стояли внизу, в подвале. Ну, вот тогда мы узнали, что в Филармонии есть подвалы, в подвале вот можно пересидеть, если не дай Бог что.
И в какой-то момент ухнуло. Ухнуло – где-то близко. Сильный, сильный удар. Ну, ничего, мы поднялись наверх, мы дослушали свою программу, а когда мы после этого пошли домой, то мы увидели: рядом с входом в Филармонию – рядом, прямо стенка в стенку же там Музкомедия – там и сейчас Музкомедия, - так вот перед Музкомедией – большой кратер, так сказать. Вот туда упала бомба. Было там у них в это время представление? А может быть, и не было, по-моему, там и не было, всё темно было у них... Это я тебе к тому говорю, что мы бы не пошли в подвал! Да, не пошли бы, конечно. И кто-нибудь из нас остался бы там лежать уже под обломками. Это дело не шуточное. Вот так всё было. Но, когда теперь они начинают играть – особенно Первый концерт – я просто внутренне содрогаюсь, просто, когда они начинают играть. И всё мне хочется встать, когда я слушаю эту музыку, - встать. Ну уж потом, когда идёт симфония, Пятая, - тут мне хочется не просто встать, а поднять всех. Мне хочется, чтобы все бы встали. Эта музыка зовёт встать. Вот тебе и Чайковский. Пятая симфония...
Так вот. Падали, падали бомбы, и недаром там на Невском и до сих пор эта надпись есть на доме, что эта сторона наиболее опасная из-за дальнобойных этих орудий – правильно. Всё это есть. А я бы тебе дала почитать – существовала такая книжка, она и сейчас существует, у нас стоит, - «Дневник Кости Рябинкина», - мальчик, шестнадцатилетний. Вот, как он голодал – до смерти. До смерти голодал. Это надо почитать...Если мама с двумя детьми осталась в Ленинграде. Девочке, предположим, 8 лет, а мальчику вот, предположим, 15 лет, или 16, не знаю. Голод. Ужасный. И мальчик уже начинает сдаваться, как я понимаю. «ЕСТЬ, ЕСТЬ. ЕСТЬ!» - пишет в свой дневник, большими буквами, через всю страницу: «ЕСТЬ, ЕСТЬ, ЕСТЬ!» Уже у него - очень плохо всё уже. Конечно. Организм уже весь – сдался. Вот. И всё он очень ждал, чтоб была бы эвакуация открыта. Откроют эвакуацию, и он тогда, - ну, тогда всё сможет уже. Да. Открыли эвакуацию. Он не смог даже дойти до вокзала. Сесть в поезд. Он уже опух весь, этот ребёнок. А мама с ними. Мама с девочкой, а мальчик так остался у неё в Ленинграде. Ну где-то, на каком-то перевалочном, пересадочном пункте, когда поезд всё-таки шёл, куда-то – в Россию, не знаю, надо перечитать... И она со своей мисочкой, мама, пошла на этот самый пункт, раздачи еды, девочке принесла горячего – похлёбки какой-то там, а девочка сидела и ждала, и, когда мама пришла обратно, она эту мисочку отдала девочке – и умерла. Вот что делается с организмом во время голодовки, что, уже будучи спасённой, она не могла жить.
(...).

См. также воспоминания Деборы Хотиной о её эвакуации из блокадного Ленинграда 9 февраля 1942 года: http://philologist.livejournal.com/7220242.html.


Вы также можете подписаться на мои страницы:
- в фейсбуке: https://www.facebook.com/podosokorskiy

- в твиттере: https://twitter.com/podosokorsky
- в контакте: http://vk.com/podosokorskiy
- в инстаграм: https://www.instagram.com/podosokorsky/
- в телеграм: http://telegram.me/podosokorsky
- в одноклассниках: https://ok.ru/podosokorsky

Tags: Вторая мировая война, Малаховская, Санкт-Петербург, документы, история, письма
Subscribe

Posts from This Journal “Вторая мировая война” Tag

promo philologist november 4, 02:34 1
Buy for 100 tokens
Боккаччо Дж. Декамерон: В 4 т. (7 кн.) (формат 70×90/16, объем 520 + 440 + 584 + 608 + 720 + 552 + 520 стр., ил.). Желающие приобрести это издание могут обратиться непосредственно в издательство. Контакты издательства: ladomirbook@gmail.com; тел.: +7 499 7179833. «Декамерон»…
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 10 comments