Николай Подосокорский (philologist) wrote,
Николай Подосокорский
philologist

Category:

Наталья Горбаневская о книге стихов Дмитрия Бобышева "Зияния"

Рецензия Н.Е. Горбаневской на книгу: Димитрий Бобышев. Зияния. ИМКА-Пресс, Париж, 1979. Текст приводится по публикации в журнале "Континент", 1980. №22.

«...И ЗРЕНИЕ, И СЛУХ, И ДУХ, И ТЕЛО...»

Стихами этими хорошо полоскать воспаленный зев — зев буквального горла и раззявленной души. Как, оглохнув от немолчного грохота отбойных молотков на мостовых и на газетных полосах, мы полощем уши музыкой. Говоря это, я не имею в виду, что стихи Бобышева «напевны» или «богато инструментованы». Музыка их разом и строже, и сложнее — как и подобает одному из «ахматовских сирот», выученику акмеистической традиции. «Научи меня, речь, быть и противобыть» — и это она, речь, с ее просторечьем и велеречивостью, с ее столкновением фразовой интонации и задаваемой стихом мелодии, с ее пластами бросающихся в глаза и незримых значений, «учит», ведет поэта, дарит ему контрапункт просимого бытия и противобытия, течения и противотока, никогда не оборачивающихся бытием и небытием, течением и стоячей водой.



«До чего же она неказистая, дверь в котельню и та же стена» — «но так жарко, так, Господи, истово и сиротски так освещена...». И вспоминаешь: «Когда б вы знали, из какого сора...» — не как формальное сопоставление, а как мимолетно брошенный, но уловленный завет. «Сор» низких реалий (особенно во многих стихах разделов, которые и называются-то соответственно: «Виды», «Пятна»), «сор» смешливой, куплетной интонации («Свидание», «Как бы молоды мы ни были...», «В груди гудит развал...», часть глав из «Вещественной комедии»), «сор» острых плотских ощущений (например, в наирелигиознейших, наихристианнейших «Стигматах») — из такого сора вырастает желтый и живой одуванчик. (Заметим, что одуванчик, с его видимой нестойкостью, как ничто другое, способен дать нам представление о «быть и противобыть» — в нем, желтом, уже заложена контртема, будущий седой, разлетающийся на тысячу новых «быть». Но это к слову.)

Бобышевский контрапункт иногда откровенен, открыт первому взгляду. «Новые диалоги доктора Фауста» — как и явствует из заглавия, диалоги. Вот только неясно, который из диалогистов — доктор Фауст. И, лишь дочитав, мы спохватываемся, что напрасно восприняли заглавие как недоконценное («диалоги доктора Фауста и...», «диалоги доктора Фауста с...») и, в общем-то, подставляли под эти многоточия несомненного Мефистофеля. А это были просто «диалоги» доктора Фауста, который не столько вел речи и противоречил, сколько «был» и «противобыл»:

Что разглядишь ты о такой поре?
Что разгляжу— во тьме увижу тьму,
а там—непостижимое уму.
Но это—двор, и тут вокруг дома.
Расставив руки, кажется, дотронусь
до двух противостен...
О, там, где тьма,
укромность превращается в огромность,
и больше нету ни домов, ни стен.
А что же есть?
А есть густая тень,
та самая, что гнезда вьет везде,
где почернее мрак, и мы в гнезде
качаемся с тобой...

Вроде бы мы не совершим подобную ошибку со следующей поэмой — «Небесное в земном». Здесь всё с самого начала ясно: есть «Тема» и «Вариация темы», есть Автор, Герой и героиня («уходящая»), есть «Чужое (значит, не Автора) сновидение». Но довольно скоро мы начинаем сбиваться с толку: сначала «Монолог спящего» явственно интонируется на два голоса, затем появляется так уже и обозначенный «Монолог то ли Автора, то ли Героя», наконец, оба голоса сливаются в дуэте, где не различишь, кто какую партию исполняет:

Есть полый свет воспоминаний
и темный свет благих страданий,
и светлый свет счастливых лет,
и жизни, жизни полный свет.
Двинь сердце, словно маятник толкни,—
все беды я благословлю за это.
Как ночи — так я выворочу дни
изнанкой света.
А с твоего лица-соблазна
два пепелища слезных, глаза
в меня глядят, дают мне — нет,
лишь утешенье, не совет.
И утешенье, и совет —
тот, Дантов, свет.

Слияние голосов снимает саму загадку неразберихи Автора и Героя, и поэма переламывается посередине, переходя от бытия бытовых персонажей в противобытие: через полубытовую, полубытийную перекличку Верхней Тишины и Нижней Тишины, звездного окна за сбившейся занавеской и шумов водопровода, счетчика, лифта, мы перекинуты к истинным, космическим мизансценам и действующим лицам. Но опять-таки — едва мы собрались укорениться в звездном мире, как наступает развязка (по законам гегелевской, что ли, триады состоящая из собственно «Развязки», «Финала» и «Эпилога»), и мы снова отброшены на почву вполне рационалистическую — рассуждений поэта об умолкающей поэме.

Рассуждений-то рассуждений, а разъяснений мы получаем немного: бесследно исчез герой («Приснился он или со мною слился, но я один. Его здесь больше нет»), нет и автора, о котором полувнезапно заговаривается в третьем лице, мало надежды и на читателя... «Итак, во тьме сердечного обвала один лишь есть — Вниматель Тишины, к нему мое молчание взывало!» И тут мы осознаём то, что на протяжении всей поэмы лишь подспудно чувствовали: вся она — звучащее, вызывающее молчание, вызов молчания слову: вырази меня! И вызов мучительный: вырази, не то умру недовоплотившимся, растворившимся в шумах и говоре...

Так-то вот вся «очевидная откровенность» использования заимствованной из музыки конструкции оказывается очевидностью оркестра, расположившегося некогда играть перед графом Эстергази: мог ли ожидать меценат, что в завершение симфонии — сочинения как-никак ансамблевого — он останется в полутьме, с двумя умолкающими скрипачами, с двумя угасающими свечками?.. И новой нашей ошибкой было бы поверить в эту финальную двухсотлетней давности очевидность и за удаляющейся в сумрак дирижерской спиной усмотреть лишь требование охраны труда музыкантов.

Взаимопронизывающая многослойность поэтики Бобышева обещает нам насладить все пятые и шестые чувства, но и от нас требует проникнуться ею, проницательно вникнуть в нее. Вглядеться: «По черному, вгоняя землю в дрожь, зимы прошелся белый грифель, зимы промчался черно-белый вихрь, замахиваясь на меня, как нож разбойничий». Вслушаться: «Когда гортань — алтарной частью храма, тогда слова Святым Дарам сродни...». Призадуматься: «...пускай еще понежится рассказ, пока твердеет соль мировоззренья». Испугаться: «Впустую сорок ватт горят в густую ночь, в пустое утро; на воронце в порожний ряд пустая выстроилась утварь. Гниет венец, всему конец, стропила угрожают хлеву, на пашню наступает лес, крапивой к небу стрекает сорная земля...» И пасть в темную бездну плоти, тут же вместе с нею взлетая чуть не до небес: «Беспомощно забился в череп разум, и — тишина из-под тяжелых плит Глаза прикрыты, но павлиньим глазом прикосновенья вспыхивают разом — под каждым пальцем радуга горит Кровь зрячая сбивается с орбит, спеша на этот праздник протоплазм».

Приведя эту последнюю цитату — из заключительного раздела «Вещественной комедии», нельзя не вспомнить о том, что Бобышев возрождает здесь редкий жанр натурфилософской поэмы. «...B Петербурге жил поэт, что накликал столько бед! Слыша музыку событий, он, однако, был любитель в такт притопнуть ей. Но здесь надобен скорее тесть нашего поэта — химик и лабораторный схимник, чей холодный лобный свод догадался, как кроссворд, на одном листке-буклете всё расположить на свете. Всю материальность он пооктавно ввел в канон. Подготовил он творенье к одухотворенью в пенье и занес для жизни впредь в нотный стан всю твердь, всю смерть, — мол, сыграть теперь сумейте на вселенском инструменте!»

Для вселенского инструмента создает свою партитуру Димитрий Бобышев, химик и поэт с Петроградской стороны. Он заставляет ожить «всю твердь, всю смерть» — мертвые минералы. Заговорив «о природе вещей», он делает нас соучастниками Пигмалиона — «мастер плавил, мастер мял сам себя сквозь матерьял», и Орфея, что пел «листьям, скалам... чтобы адресом и целью стало все творенье в целом», и, наконец, Творящего всех, Творца творцов... Натурфилософия, вся основанная на глине, на плоти, на матерьяльности, приводит не к логическому, казалось бы, материализму, но к религиозному озарению. Не удивительно, что вслед за «Вещественной комедией» Бобышев пишет «Из глубины», «Медитации», «Стигматы».

Свойственные многим из прежних его стихов религиозные умонастроения перерастают к 70-м годам в миросозерцание и становятся, наконец, — в трех названных циклах — темой, стержнем и поэтикой. Поэт-верующий обращается в религиозного поэта — быть может, единственного в современной русской поэзии.

Да, на былых зияньях, прежде
сиявших, я поставил зет.

Но этот решительный перечерк лишь возносит на иной уровень прежнее «быть и противобыть», лишь — одаряя надеждой — налагает новый груз и новую напряженность, не заштопывает зияний, но открывает в них бездонность, опрокинутую в небеса.

Н. Горбаневская

Вы также можете подписаться на мои страницы:
- в фейсбуке: https://www.facebook.com/podosokorskiy

- в твиттере: https://twitter.com/podosokorsky
- в контакте: http://vk.com/podosokorskiy
- в инстаграм: https://www.instagram.com/podosokorsky/
- в телеграм: http://telegram.me/podosokorsky

Tags: Бобышев, Горбаневская, поэзия
Subscribe

Posts from This Journal “Горбаневская” Tag

Buy for 100 tokens
Вагинов К.К. Козлиная песнь: Роман / Подготовка текста, коммент. Д.М. Бреслера, А.Л. Дмитренко, Н.И. Фаликовой. Статья Н.И. Николаева. Статья И.А. Хадикова и А.Л. Дмитренко. Ил. Е.Г. Посецельской. — СПб.: Вита Нова, 2019. — 424 с.: 34+45 ил. — (Рукописи). ISBN 978-5-93898-699-2.…
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments