Николай Подосокорский (philologist) wrote,
Николай Подосокорский
philologist

Categories:

Валентин Непомнящий. "С веселым призраком свободы". Часть 2 (1992)

Валентин Семёнович Непомнящий (род. 1934) — советский и российский литературовед-пушкинист. В 1963—1992 гг. работал редактором в журнале «Вопросы литературы», с 1992 г. старший научный сотрудник Института мировой литературы РАН. Доктор филологических наук. Председатель Пушкинской комиссии ИМЛИ РАН (с 1988 г.). Лауреат Государственной премии России (2000). Специалист по творчеству А.С. Пушкина, автор книг «Поэзия и судьба. Статьи и заметки о Пушкине» (1983, дополненное издание 1987), «Пушкин. Русская картина мира» (1999), «Да ведают потомки православных. Пушкин. Россия. Мы» (2001), «На фоне Пушкина» (2014). Ниже размещена вторая часть его статьи "С веселым призраком свободы", опубликованная в журнале "Континент", 1992. №73. Первую часть можно прочесть здесь.



Русский народ тоже очень серьезный народ. По серьезности русские могут быть сравнены разве что с детьми. Маленькие дети редко «шутят», они этого просто не умеют. Они умеют смеяться, играть, веселиться, но все это для них не «шутка» или юмор, не забава в свободное от серьезных занятий время, а самое серьезное и жизненное занятие. Вот так и мы. Это вовсе не значит, что мы дети буквально, что нам чужд юмор, чужда шутка (она у нас, впрочем, бывает порой довольно груба — вспомним «юмор» Лермонтова, погруженного в свои роковые вопросы!). Мы серьезны как дети в том смысле, что нас одних еще, похоже, во всем окружающем «взрослом» мире волнуют эти самые «последние», «проклятые» вопросы, которые можно назвать и «детскими». В окружающем мире все несколько иначе: там на первом месте — «дело» (а точнее все-таки — бизнес, ибо это слово ближе по смыслу к понятию добывания денег, чем к русскому понятию «делать дело»): на первом месте — то, что можно потрогать и взять в руки, а все остальное, то есть то, чем занимается культура (в том числе и «детские», «проклятые» вопросы)... для этого существует «свободное» время», как для игры и отдыха. Так что наше немыслимое словосочетание «парк культуры и отдыха» столько же, в сущности, отражает кондово-советское понимание культуры как полезного «отдыха», сколько и классически-американское.

Хотите знать, что такое культура по-американски? Пожалуйста: «Цивилизация складывается из идей и убеждений. Культура суммирует приемы и навыки. Изобретение смывного бачка — знак цивилизации. То, что в каждом доме есть смывной бачок, — признак культуры». (Это все те же ковбои пера П. Вайль и А. Генис, это их книжка «Родная речь», покорившая сердца нашей спешно цивилизующейся публики...)

...Да нет, я вовсе не собираюсь с ними спорить; если им так нравится — пусть. Дело в другом: ведь у нас, темных, совсем другие понятия! Для нас культура — штука в основе своей идеальная, а цивилизация — в конечном счете материальная, включающая также и смывные бачки вместе с фактом их изобретения; по-нашему, культура (на латыни — «возделывание») есть возделывание человека, его души и духа, а цивилизация — возделывание лишь среды и условий обитания человека. Но мы же им не навязываем это устарелое понимание! То есть — если у них там и культура, и цивилизация общим знаменателем имеют смывной бачок — пожалуйста; но нас-то зачем этой меркой мерить, мы до этого еще не доросли.

И однако именно такое, в конечном счете, понимание культуры внедряют в нас те, кто сделал профессиональным занятием «обличение» и «разоблачение» «так называемой великой русской литературы» и вместо того, чтобы попытаться уяснить ее величие и драму — имеющую, между прочим, онтологический для истинной культуры характер — стремятся переделать на «американский» лад само наше понимание культуры, научить видеть в ней всего лишь «прием и навык», «культуру и отдых», одним словом — подчинить культуру цивилизации в качестве ее, цивилизации, следствия и служанки, что прямо обратно всем нашим представлениям не только о культуре, но и о жизни. […]

* * *
Тема пола, тема секса у нас в культуре редко была в круге тем «легких», развлекательных, гедонистических, тем «сладкой жизни» — чаще была метафизической, трагической, в конечном счете религиозной,— Розанов тут камертон. Никто не будет отрицать немыслимую «асексуальность» русской литературы; но сравнительная бедность ее собственно «эротического» арсенала оттого, что ее тема — любовь, а не секс, Эрос, а не эротика. Эротика-то больше всего нужна как раз тем, у кого с Эросом, с любовью, в их высоком (да, впрочем, и в более прозаическом «нижнем») смысле не все в порядке.

И грязные шуточки и похабства, коими мы так богаты,— не от нечего делать, не для развлечения или услаждения просто,— это тоже очень серьезно, это тот самый средневековый карнавал — святочное игрище и кощунство — который давал разрешение от поста (в смысле серьезной же духовной настроенности), открывал на время клапан естества, жаждущего порезвиться, то есть — потолкать, поколебать духовный треножник мироздания, испытать его на крепость и, испытав и убедившись в этой крепости, а в своей слабости перед греховными искушениями, — пойти на Крещенье в храм очиститься.

И жуткая матерная ругань — все от той же серьезности и основательности. Неинтересно и несерьезно ругаться абы как и потому что «можно»,— нет, нужно, чтобы земля сотряслась и небо померкло, надругаться над святым, да не просто, а над самым святым, чтобы показать, что и дороги-то назад уже нет, чтобы словно в очередной раз подтвердить, что несешь проклятие адамова грехопадения. А самое святое для русской души есть культ матери, исходящий от почитания Матери-земли и восходящий к поклонению Пречистой Матери, Невесте Неневестной. И вот тогда это будет настоящая ругань, за которую надо нести ответ перед Богом: основанная на поругании и священного сыновнего чувства, и полового акта (лишаемого его мистической сущности и превращаемого в физиологическую непристойность), и брака как священного таинства, и самой непорочности и невинности. Русская матерная ругань есть по существу и в основании своем богохульство.

А значит (это, конечно, чудовищно, но факт есть факт), русский мат как поругание святынь, как богохульство мог появиться и получить распространение только среди такого народа, который всерьез имеет святыни и в душе своей всерьез почитает Бога; который без святынь и без Бога не мыслит своего существования, для которого пост (в смысле духовной серьезности) есть то, что определяет главный вектор жизни; а главный вектор жизни для русского сознания, как известно, эсхатологический, то есть имеющий отношение к конечным судьбам мира, к тому, что будет после, а стало быть — к высшему смыслу и цели всей земной жизни.

От этой, повторяю, серьезности, — и потребность в «карнавале», в кощунстве. И чем серьезнее «пост», тем «карнавал» может быть более размашист и разнуздан — в прискорбном духе русской «широты», с «хождением по краю», с риском окончательно загреметь вниз, в самую что ни на есть преисподнюю; не зря матерная ругань на церковном языке именуется нередко молитвой сатане...

* * *
Но стереть грань между постом и карнавалом? Сделать потрясение духовных основ, сделать богохульство нормой, обыденно принятой наравне с другими занятиями? Нет, это не по-русски. Это безобразно, и это как-то стыдно.

«Ох уж эти патриоты, — скажут сейчас обо мне (давно уже, впрочем, должны бы сказать), — и тут, в ругани и безобразии, опять мы — лучше всех! Опять это национальное чванство!»

Нет, милостивые государи и государыни также, я не о том толкую, насколько мы хороши и насколько плохи, не нам о том судить, — я о свободе. И о разных ее пониманиях. Разница между русским религиозным пониманием свободы и тем пониманием, которое исповедуют нынешние потребители «свободы слова», состоит в том, что религиозное сознание, безобразничая, преступая грань, чует, что грань эта — запретная и что за такое надо бы нести ответ; а сознание потребительское мечтает стереть эту грань — чтобы «нельзя» превратилось в «можно», чтобы и безобразничать, и преступать, и ответа не нести. […] Ведь настоящая свобода — свобода собственного выбора, а не чьего-то «разрешения».

* * *
«...Это — форма нашего бунта. Это вечный русский бунт, социально-эстетический протест...» — марксистско-ленински утверждает редакционное вступление, объясняя природу сквернословия. Да не протест это никакой, а экспансия мировоззренческого разврата в религиозное сознание.

Вхождение сквернословия в повседневную жизнь Руси — только бытовой шлейф этого разврата. Материалистический позитивизм — релятивизм — цинизм — сквернословие. Выталкиваемая из обыденного сознания религиозность сопротивлялась: она не выталкивалась, она цеплялась, она оставалась — но в опрокинутом виде. Так было во множестве сфер; в итоге идеал соборности со временем опрокинулся в «социалистический идеал»; Царство Небесное — в коммунизм... […] Всё узурпировалось (потреблялось), извращалось, опрокидывалось; сама же религиозность, отчаянно сопротивляясь потреблению (истреблению), опрокидывалась в... во что может опрокидываться религиозная серьезность?.. Правильно: в карнавальность, говоря респектабельно; а в нашем случае — в кощунство, в черное юродство, жуткое, как гримаса боли, предвещающая возможность духовной катастрофы. И вот уже русский человек, шагу в быту не делавший без «Господи, помилуй» да «Господи, благослови», чем дальше, тем чаще заменял эти слова совсем другими... Это в быту. А Иван Барков, законное дитя Петровской эпохи, закладывает и своего рода «культурный» фундамент — прежде всего самою целеустремленностью своей литературной работы, вводившей устное (фольклорное в том числе) грязное слово в письменный (пока еще не печатный) обиход — тем самым ослабляя и удлиняя цепь, на которой сидит сатана.

Дальнейшие поползновения «стереть грань» между «доступным» и «запретным» словом отражали дальнейшую экспансию вируса безверия (сначала религиозного, а ныне — и социального), процесс выколупывания совсем нового сознания — возможно более безрелигиозного и безверного. Синхронно с этим процессом черное, подлое слово — и до революции, и особенно после нее и благодаря ей, и особенно нагло с конца 60-х годов, и уж совсем оголтело в 70-е и 80-е — входило «в обычай» ни во что уже не верующих людей, вползало из заведомо подлых пределов в «приличную» речь и завоевывало, оккупировало ее, звуча тоскливым скрежетом в среде «простого народа» и утонченно-циничной жеребятиной в умных разговорах интеллигенции. А теперь вот ее же устами, в условиях разрешенной свободы и при посредстве орудий культуры, взыскует и обоснования — теоретического, идейного, культурного, требуя тем самым «художественно» ознаменовать, «культурно» оправдать, закрепить и торжествовать расхристианивание нации.

* * *
Попался в руки журнал «Странник», номер 1(3) за нынешний год. И вот:

«Пушкин... Какое русское ухо не навострится при звуке этого священного имени?

Нет такого уха.

Гоголь... Какой русский глаз не блеснет от этого магического слова?

Нет такого глаза.

Достоевский... Какая русская душа не задохнется от одного только воспоминания о нем? Нет такой души.

Толстой... Какое русское сердце не забьется ускоренно при встрече с графом? Нет такого сердца.

Чаадаев... Какая русская бровь не поползет вверх, услыша его пленительную речь? Нет такой брови.

Державин... Какая русская грудь не закричит от гордости при звоне этого хрустального сосуда? Нет такой груди.

Чехов... Какой русский лоб не затоскует, не съежится при свисте этой сокровенной флейты?

(Это я еще сокращаю, там длиннее и все так же талантливо, остроумно, и... да просто — умно! — В. Н.)

Великая русская литература... Какой русский х.. (в журнале, натурально, полностью. — В. Н.) не встанет со своего места под музыку этого национального гимна?

Есть один такой х... Мы встанем, а он не встанет. Мы все встанем, кроме него. Одинокий, жалкий, занедуживший х..шко. Но если его приласкать, если по-человечески к нему отнестись, он тоже встанет».

Вот. Это все.

И это, конечно, Виктор Ерофеев, мэтр андеграунда, красно солнышко постмодернизма, Георгий победоносец, поразивший змия «советской литературы» и теперь разделывающийся с русской. Гордость нашей свободной словесности. Писатель.

Шутка гения.

Он, по-видимому, и сам уверен, что создал нечто... ну, хотя бы неординарное, во всяком случае достойное внимания публики — просвещенной, конечно. Последние два «ударных» абзаца представляются ему настолько безусловно остроумными и талантливыми, что все остальное, предваряющее этот интеллектуальный подарок, он пишет — не стесняясь, демонстративно — левой ногой. И все равно рукоплещи, толпа: кто еще скажет так?

Предположить иное — то есть, что все это от начала до конца накропано с некоторым творческим тщанием, старательно, с той, пусть минимальной, мерой авторской ответственности за свой труд, за свое слово, которая бывает присуща иногда даже явному графоману,— одним словом, предположить, что все это написано правой ногой, мне даже как-то страшновато: слишком безнадежна была бы тогда бездна бездарности. В любой ситуации хочется надеяться на лучшее.

Жили, жили — угнетенные, обиженные, униженные и оскорбленные, с кляпом во рту — и все это время, надо полагать, должны были вынашивать в оскорбленных своих душах что-то светлое и благородное, высокое и прекрасное. И вот сбылись мечты, кляп выплюнут — и что же повалило изх отверзшихся уст? Словно у сестер Василисы Премудрой: что ни слово, то жаба или змея. Неужели ничего другого за душой и не было, «мастера культуры»? Где же ваша собственная свобода, внутренняя свобода, «тайная», как называли ее Пушкин и Блок? Неужто не глубже штанов?

Тоталитарная система была нашей благодетельницей. Все грехи и недостатки можно было списать на нее, нас самих из-за нее не было видно: сплошное «угнетение». А свобода — вещь страшная, безжалостная вещь. Она раздевает нас — и оставляет у всех на виду, какими есть, голенькими. И выходит — один срам.

И ведь все это, явно или тайно, чувствуют и знают. Человек вообще все самое глубокое чувствует и знает, только истолковываем мы это знание каждый на своем уровне. Кому стыдно своего срама, а кто трепещет от наслаждения, оказавшись без штанов; как там у Достоевского: «Заголимся и обнажимся!» Идет срамная «культура» — и она не выносит соседства настоящей культуры, стремится либо уничтожить ее, либо, огадив, уравнять с собою, а еще лучше — осмеять и тем поставить ниже себя. Опять свобода раба: свобода нагадить на рояль или выкинуть его из окна — как великую русскую литературу «с парохода современности». Опять страстное желание стереть грань между высоким и подлым.

Эти утописты надеются «переучить» русскую литературу, научить ее ничему не учить, а быть игрой, как это принято в цивилизованных странах. И чтобы и в нее можно было играть (к чему призывает А. Синявский в предисловии к книжке Вайля и Гениса). Их вообще раздражает, что литература чему-то может учить. […]

* * *
«Если в нас рождается какой-нибудь скверный помысл,— говорит Иоанн Златоуст (кому безразлично, что это великий святой, пусть прислушается хотя бы к великому писателю), — то надобно подавить его внутри и не допускать ему переходить в слова».

Совет величайшей мудрости, исходящий из понимания священного происхождения и неслыханной силы слова.

[…] В нынешнем понимании свобода слова — это возможность и дозволительность переводить в слова скверные помыслы. Ответственность за такой грех — это не только ответственность за себя, но и за тех, кого соблазняешь, и она ужасна. Ты учишь других, что скверное — это можно, это норма.

* * *
Это не дурная книга, это дурной поступок. Вспомнив небезызвестную формулу, нужно, в интересах справедливости, сказать, что совсем уж «дурной книгой» номер «Литературного обозрения» не назовешь. Тут немало любопытного, а главное — чрезвычайно поучительного: фрагментарно представленный, но в общем довольно связный коллективный обзор наиболее острых поворотов «эротической темы» в русской литературе. […]

Мрачная, надо сказать, картина. В целом эта история есть именно и поистине история расхристианивания культуры, показанная на специфическом материале. Помимо прочего, она словно бы нарочно иллюстрирует совершенно справедливую фразу одной из статей: «Идеям, претендующим на позитивность и созидательность, сквернословие едва ли органично...» (Верно: органично идее разрушения культуры.) До смешного удивительно, что вся статья находится в кричащем противоречии с этой фразой и, кажется, выстроена так, чтобы всячески утвердить «созидательный» смысл сквернословия. […]

«Предавая их (тексты, которые «создавались в расчете на запрет». — В. Н.) печати, мы сознаем, что до некоторой степени подрываем их репутацию. Но вряд ли подрываем сами основы жанра, ибо как только данная потаенная словесность теряет ореол запретности и вводится в обычай, в качестве «оскорбительных» начинают действовать ее другие пласты, роль неприличных начинают играть новые темы...»

Весьма трогательна эта забота об оскорбительности и неприличии. Только какие «другие пласты», какие «новые темы»? Моей фантазии тут не хватает. Может быть, место оскверняемых святынь материнства, любви, брака займут какие-то «новые» святыни — например, свободы и демократии, а основой новой неприличной лексики станут понятия «закона» или, скажем, «правового государства»? Или просто так, наобум Лазаря сказанули, чтобы поглубокомысленнее и потеоретичнее?

И ведь вряд ли подозревают, что на самом деле сказанули...

Ведь любая ругань по определению есть (или имеет в виду) отрицание какой-нибудь заповеди. Матерная ругань и матерное слово декларируют, ближайшим образом, отрицание заповеди «не прелюбодействуй», тем самым утверждение «заповеди» противоположной: «прелюбодействуй». Так что же: если поругание седьмой заповеди при вашем содействии потеряет «ореол запретности», то какие ценности видятся вам в качестве «других пластов «оскорбительного»? Отрицание каких заповедей, насмешка над которыми из них послужит «новой темой» обновленной неприличной лексики? «Не укради»? «Не лжесвидетельствуй»? Или «Не убий»?..

Господи, до чего же все в жизни связано... «Ибо Тот же, Кто сказал: “не прелюбодействуй”, сказал и: “не убий”».

* * *
[…] Не так давно в одном собрании студент МГУ задал мне вопрос: чем же плохо «сексуальное просвещение» детей и молодежи гласно, в печати? Разве лучше, если дети будут узнавать «про это» в подворотнях?

Да, ответил я, в подворотнях плохо и чревато неприятностями; и все равно — лучше уж в подворотнях, чем гласно и в печати.

Я не стал тогда пространно объяснять ему, что «в подворотнях» дети знают, что учатся греху; а «в печати» их учат, что никакого греха не существует, есть только гигиена и технология. Я не стал пространно объяснять, почему на тему полового акта с незапамятных времен положен покров тайны, на ней лежит печать греха, и покров этот, и печать эта — священного происхождения. Грех — не в самом половом акте (ибо Господь, сотворив мужчину и женщину, сказал им: «Плодитесь и размножайтесь». (Быт 1:28); грехопадение было в том, что люди познали добро и зло не с Божьего благословения, а с помощью сатаны. Нигде добро и зло не соседствуют так опасно, как в плотском влечении, вот почему Адам и Ева, познав добро и зло, тотчас устыдились своей наготы: это их души устыдились нарушения Божьей воли, через которое вошли в мир грех, зло и смерть. Я не стал также объяснять, что плотские отношения мужчины и женщины облагораживаются и возвращают себе изначальное благо и красоту только при условии Любви — будь это личная и истинная любовь одной женщины и одного мужчины друг к другу, которая порой сияет божественным светом и в этой жизни, полной тьмы, или та Любовь, торжества и царствования которой во всем мире так жаждет исстрадавшееся от собственных преступлений человечество, почти ничего для этого торжества не делая. И пока люди продолжают жить по законам зла и смерти — печать греха будет лежать на отношениях полов, и делать вид, что грехопадения не было, что мы с вами бесконечно хороши и продолжаем жить в раю, где нет ни греха, ни зла, ни смерти, — то есть бесстыдно и глупо лгать. На самом же деле мы построили мир зла, и потому печать греха остается, и дети должны это узнавать. Пусть в подворотнях узнают — если средства массовой информации занимаются чем-то совсем другим; и только собственная жизнь и собственная, личная и истинная, любовь (иногда — с помощью истинной культуры) могут просветить их.

Ничего этого я мальчику не сказал, ограничился несколькими фразами. Но он, выслушав, воодушевленно закивал головой, порозовел и сказал: «Большое вам спасибо!» Он оказался нормальным человеком, он, наверное, и без меня поймет, что ни жизнь, ни культура не могут оставаться самими собой, или — опять по-научному — не деструктурироваться, если устраняются те границы между «можно» и «нельзя», которые суть балки, столбы и стропила жизненной (и культурной) структуры. И никакие соображения «прогресса», «удобства», или, скажем, «терпимости», или чего угодно не могут оправдать устранения этих границ.

* * *
[…] Господа товарищи! Давайте-ка, для устранения всех неясностей, договоримся так: вот вы все, борцы за свободу слова и всего остального, возьмите-ка и скажите прямо и громко: да, мол, для свободного человека никаких таких «запретов» — то есть ничего святого — нет, все это тоталитарные выдумки; на самом деле все, что фактически возможно и удобно, — можно и позволено, и такое положение нормально; ибо единой Истины, священной и обязательной для всех, не существует в природе: каждый волен по своему вкусу определять, что можно, а что нельзя, что истина, а что нет: сколько свободных особей, столько и истин, — и это тоже нормально, это предполагает «альтернативную нравственность» и называется свободой.

Скажите так, скажите громко и от чистого сердца, веруя в это; убедите меня в том, что вы в сердце своем прочно утвердили закон джунглей, убили свободу и уничтожили человека как образ и подобие Божье, — и я умолкну, увидев, что был неправ и что вы победили.

Но вы ведь так не скажете. Никогда. И не потому, что постесняетесь,— а потому, что невольно, интуитивно, сердцем, наперекор и назло собственным «взглядам» чувствуете запрет сказать и подумать так всерьез. И так же интуитивно чувствуете священную природу этого запрета — запрета хулы на Святого Духа, которая «не простится ни в сем веке, ни в будущем» (Мф 12:32); и тут все ваши «взгляды» бессильны. Потому что мы с вами, братья мои дорогие,— люди, сотворенные по образу и подобию Божию, и что душа человеческая по природе христианка.

Можно забыть головой (и это происходит), но нельзя не знать сердцем, что культура жива, пока живы ее сакральные основания, опирающиеся на заповеди и порождающие запреты; что культура собственно и есть — как сказал тоталитарный мыслитель Клод Леви-Стросс — система табу: именно благодаря этому культура и есть то, что помогает человеку в этом мире, который во зле лежит, не до конца забыть о своем высоком происхождении, а иногда — приблизиться к возможности постигнуть и свое предназначение.

Иначе культура превращается в цивилизацию, а свобода — в рабство у нее, ведущее к разрушению человека.

Появились учителя, они учат нас этой свободе разрушения. Но я думаю, что в России это не пройдет. Однажды настанет момент, когда Бог, по милосердию Своему, даст нам с вами увидеть ясно, в какую бездну позора и унижения уставились мы зачарованным взглядом, — и мы с вами задохнемся и взревем от ужаса и стыда, и все уродливое и мерзкое извергнем и изблюем, все вспомним и все поймем и снова станем самими собою. Не могу не верить, что в России так будет, рано или поздно. Слишком уж многое в судьбах мира от этого зависит. […]

Вы также можете подписаться на мои страницы:
- в фейсбуке: https://www.facebook.com/podosokorskiy

- в твиттере: https://twitter.com/podosokorsky
- в контакте: http://vk.com/podosokorskiy
- в инстаграм: https://www.instagram.com/podosokorsky/
- в телеграм: http://telegram.me/podosokorsky
- в одноклассниках: https://ok.ru/podosokorsky

Tags: Валентин Непомнящий, литература, свобода, тоталитаризм
Subscribe

Posts from This Journal “Валентин Непомнящий” Tag

promo philologist ноябрь 4, 02:34 1
Buy for 100 tokens
Боккаччо Дж. Декамерон: В 4 т. (7 кн.) (формат 70×90/16, объем 520 + 440 + 584 + 608 + 720 + 552 + 520 стр., ил.). Желающие приобрести это издание могут обратиться непосредственно в издательство. Контакты издательства: ladomirbook@gmail.com; тел.: +7 499 7179833. «Декамерон»…
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 1 comment